— Бархаты, вишь, дома-а!
Платье Плещеева в минуту расхватали, по площади волокли голое тело. На трупе с безобразным подобием головы болтались куски розовой шелковой рубахи, втоптанные в мясо ногами народа.
— А наши дьяка ухлябали!
— Назарку Чистова сделали чистым!
— Тверская гори-и-т!
— Мост Неглинной гори-и-т!
— Большой кабак истцы зажгли!
— Туды, робяты-ы! Сколь добра сгибло-о.
В сумраке резной и ясный, как днем, стоял Василий Блаженный [32]. Зеленели золотые главы Успенского собора [33]. Кремлевская стена, вспоминая старину конца Бориса и польского погрома, вспыхивала, тускнела и вновь всплывала, ясная и мрачная.
Раздвинув набухшие, отливающие сизым облака, стояло прямое пламя над большим царевым кабаком.
Пестрая толпа с зелеными лицами лезла к огню. На людях тлели шапки, и казалось — не народ, а бояре выкатывают из пламени дымные бочки с водкой. Народ, в бархатных котыгах и ферязях, бил в донья бочек топорами.
— С огня, братаны!
— Пей, товарыщи!
— Сгорит Москва!
— Али пить станет негде?
— Гори она, боярская сугрева!
— Слушь, браты, сказывают, царь залез в смирную одежу-у [34]?!
— Так ли еще посолим!
Пили, как в подвалах Морозова: шапками и сапогами. Дерево на мостовой, политое водкой, загорелось. Горела и сама земля. На дымной земле валялись пьяные. Свое и боярское платье горело на людях. Люди ворочались, вскакивали, бежали и падали, дымясь, иные корчились и бормотали. По ногам и головам лежащих прошел кабацкий завсегдатай поп-расстрига, плясавший по кабакам в рваном подряснике. С кем-то другим, таким же пьяным, они тащили обезображенный труп Плещеева. Расстрига, мотаясь, встал на головни, на нем затлелась рваная запояска, задымились подолы рясы.
— Спущай! — крикнул он и бросил, раскачав, прямо в огонь тело судьи.
— Штоб ему еще раз сдохнуть! — И запел басом:
Человек лихой…
Дьявол душу упокой,
А-а-ллилуйя?
— Горишь, отец!
— Был отец, нынь голец!
В стороне, белея кафтаном, в бархатном каптуре стоял широкоплечий казак. Правую руку держал под полой, там была сабля. Он думал: «Эх, сколь народу свалилось, а бояр? Мал чет…» И, повернувшись, прибавил вслух: — Ну, да еще впереди все!
Широко шагая, шел дымными улицами, — ело глаза, пахло горелым мясом. Народ по улицам лежал, как большие головни. Атаман тоже изрядно выпил, но поступь его была тверда. Только душе хотелось простора, и рука сжимала рукоять сабли.
Он был недалеко от знакомого тына, уже ступил на старое пожарище, и тут только заметил, что за ним идут три человека стороной.
— Эти не хмельные. Истцы!
Один из троих подошел к атаману. На нем чернела валеная шапка, серел фартук торговца:
— Эй, слушь-ко, боярский сын!
Атаман сдвинул каптур на затылок, повел глазами.
— Не светло, а зрак твой видной, — не ворочай глазом, я человек простой!
— Чего тебе?
— Ты зряще купил экой каптур — ей морозовской и кафтан турской бога…
— Дьявол!..
Атаман выдернул из-под полы пистолет, щелкнул курок, но кремень дал осечку. Подбежали еще двое. Атаман шагнул быстро к первому, ударил торговца по голове дулом. Парень осел, не охнув.
— А вы? — крикнул он грозно.
Двое бежали прочь.
Атаман гнался долго за двумя и скрипел зубами, но бегали истцы скоро. Он проводил их глазами за Москворецкий мост, вернулся к убитому, поднял его, сунул в яму, в которой когда-то выгорел столб.
Сам не зная зачем, навалил на яму два обгорелых бревна:
— Бревна не на месте, а тут черту крест!
Знакомым путем прошел через пожарище и скрылся в кустах обгорелой калины.
За столом на широких ладонях лежит курчавая голова.
Ириньица, в шелковом летнике, в кике бисерной по аксамитному полю, разливает в большие чаши мед.
— А и что-то закручинился, голубь-голубой? Пей вот!
Атаман поднял голову. Взгляд потускнел, на худощавом лице — усталость.
— Жонка, не зови меня голубем, — сарынь я.
— Ой, то слово чужое! А что такое сарынь, милой?
— Сарынь — слово бусурманское — сокол, а по-нашему, по-казацки, — коршун!
— Уж лучше я буду звать тебя соколом. Не кручинься, пей, вот так.
— Ух, много пил, — а и крепкий твой мед! Не кручинюсь… Плечи и руки томятся по делу. Много его на Москве, да во Пскове наши играть зачинают [35]… Меня же тянет на Дон.
— Жонка, видно, ждет там? И зачем ты, сокол, такой сладкой уродился?
— Думаешь… приласкаю, а рука за пистоль тянется — убить… Боярыню нынь приласкал.
Читать дальше