— Вот ты назвал меня романтиком… а получается, что романтик-то не я, а ты. Идеализируешь явно ты… Явно идеализируешь ты и жизнь наших кавказцев с ее «патриархальной простотой». Наверное, еще по детству своему помнишь, какой она была и суровой, и жестокой. Она вся стояла на крутом приказе. По приказу казаки даже одевались. Приказано было, чтоб новолинейцы покупали черкески желтого цвета и непременно — с двенадцатью газырями, и никто не смей не подчиниться. А посмел — за нарушение приказа — наказание: либо палками, либо розгами, да еще при сборе всего станичного общества!.. Нагайка и кулак были обычным способом проявленияатаманской власти. Добавь к этому жизнь в постоянной опасности… Где уж тут было простому-то человеку «с достоинством держать голову»! Ты толкуешь о какой-то особенной здешней жизни, словно бы отколовшейся от общероссийской жизни… Мол, всякие теорийки насчет перестройки этой общероссийской жизни для тебя — дело десятое, мол, это — далеко и непонятно… А не так и далеко… Я вот сегодня понаблюдал тут, на базаре, насмотрелся на то, как беды этой общероссийской жизни сказываются и здесь… Сколько народу, ищущего хлеба и работы! И как этот народ унижен и несчастен!..
— Ну! Тоже — «народ»! Оборванцы! Серая масса!.. — Гавриил усмехнулся.
— «Серая масса», говоришь?.. Я бы тебе много чего мог рассказать про эту «серую массу»!.. Рассказать бы тебе, а еще лучше показать бы тех питерских рабочих, которых я знаю!.. Что бы ты сказал тогда!..
— Ну! Сказал! Одно дело — рабочие, другое — эти! Это же — босяки!..
— Нет! Не босяки! Вчерашние крестьяне, разорившиеся землепашцы, завтрашние рабочие! Да! Завтрашние рабочие! Иного пути у них нет!..
— Братцы! Да хватит вам! Вот завели разговорцы! В кои-то веки судьба свела всех троих вместе, и нашли, о чем поговорить!.. Давайте лучше выпьем! На сон грядущий! Завтра рано вставать! — Яков опять поднял свой стакашек, просительно улыбаясь, посмотрел на братьев. — Ну! Алла верды! По последней! И — на покой!..
— И то, — пробормотал Гавриил, чокаясь с ним и Михаилом, — давайте-ка спать… Ты, Миш, — с дороги, и мы порядком устали нынче…
Ужо лежа в постели, в темноте хаты, Михаил, в мыслях, все еще продолжал не доведенный до конца спор с Гавриилом.
«Как запутанно, как нелепо устроена жизнь! — думал он. — Сколько в ней всяческого неприятия, непонимания одним человеком другого!.. Один совершенно не приемлет того, что для другого — сам свет, сама правда… И не просто не приемлет: за ним — целая система совсем иных воззрений, совсем иных взглядов… Даже вот меж нами, братьями, это так… Гавриил — цельный, умный человек, с характером, с волей. Но эта его цельность и умность не знают того размышления, которое привело бы его к болезни совести, к разладу с установленным порядком жизни… Как все у него просто: исполняй долг, честно служи… И человек, такимобразом, оказывается в ладу со своей совестью… Нет, брат, нет! Чувство твоей личной ответственности за все, что творится вокруг, за суть и дух окружающей тебя жизни, — только на этом можно твердо стоять честному человеку!.. А твое добросовестное исполнение долга… Тут ведь надо видеть: чему на пользу эта добросовестность!..»
Из Баталпашинска выехали перед самым восходом солнца. Его верхний, сразу же ярко засиявший краешек Михаил и Яков увидели на востоке, едва поднялись, переправившись через Кубань, на левый берег. Здесь остановили коней, оглянулись. Гавриил, провожавший братьев до реки на коне своего денщика, помахал им, крикнул еще раз «счастливый путь!», и они пустили коней рысью, более не оглядываясь.
Путь от Баталпашинска до Сторожевой Михаилу хорошо знаком. Сначала прямо на запад — до местечка Бесленей на Большом Зеленчуке, затем — на юг, через станицу Исправную, вдоль Большого Зеленчука.
Михаил быстро освоился в седле: крепко усвоенное с детства, в ранней юности, остается с человеком на всю жизнь. Верхом ему не приходилось ездить давно, и теперь он испытывал чуть ли не мальчишескую радость. Да и само это утро было таким чутким и чистым, так звонко раздавался в нем цокот копыт, такой свежестью овевало на быстром движении лицо, что он готов был счастливо смеяться на скаку и все поглядывал в сторону снеговых далеких гор, сияющих в лучах едва взошедшего солнца своими розоватыми вершинами…
Была у него такая игра когда-то. В воображении. Была той самой осенью, когда он остался при родителях один, когда и младшую из сестер — Дуню выдали замуж. Уже оголились сады, окружающие Сторожевую, и воздух был холоден и свеж, и окружавшие станицу лесистые горы после захода солнца окутывались темной холодной синевой — предвестницей первых студеных дней. В такие вечера он спускался к Кяфару, бегущему за земляным оборонительным валом, проходящим через родное подворье, и там, у воды, представлял себя всадником, одиноко едущим по горам. Суровым, сильным человеком. За плечами — длинное ружье, заложенное в бурочный чехол, у пояса — широкий кинжал и пистолеты. Он едет один, смелый и вольный, под ним пофыркивает горячий верный конь, кровный шавлох. Он едет в сторону тех вон самых далеких гор, манивших его с раннего детства. Он слышал, что за теми горами лежит Черное море, которое вовсе не черное, а яркое, бирюзовое, все в веселых огнях, в радостном блеске. Это море сколько раз представлялось, воображалось ему! Когда он заговаривал со взрослыми о том, можно ли доехать до далеких снеговых гор, те отвечали, что, если одному ехать, живому не бывать, что горцы, хоть и считаются замиренными, своего случая не упустят… Сколько раз, глядя на шумящий меж камней Кяфар, он испытывал к нему чуть ли не зависть: ведь тот свободно, не зная никакого страха, бежит себе среди темных лесистых гор, на север, к их станице, и дальше — до слияния с Большим Зеленчуком…
Читать дальше