Молибога длинно вздохнул:
— Лихие для Руси времена пришли. Бояре же для русских людей не радетели, но злолютые волки. — Помолчал. — Думные бояре с паном Гонсевским в Кремле отсиживаются. Землею правят Прокофий Ляпунов да князь Юрий Трубецкой, да атаман Заруцкий. Каждый в свою сторону тянет. Прокофий за земщину стоит, Заруцкий своим казакам мирволит.
Михайло с Молибогой проговорили допоздна. Утром, чуть свет, опять зашлепал Лисица к Симонову. Думал, что придется ждать, оказалось — воевода поднялся спозаранку. Вышел вчерашний сын боярский в овчине, велел идти. Ляпунов стоял посреди избы, корил за что-то дородного человека в куньем колпаке.
— Спесивы вы, бояре, только и дела вам, чтобы родом кичиться, да спесь та ныне вам не к лицу. Из-за места, кто выше из дедов да отцов ваших сидел, друг дружке бороды дерете, а ездить к королю Жигимонту челом о поместьях да вотчинах бить, то в зазор своей чести не считаете. — Отвернулся. Сверкнул на Лисицу глазами: — Ты и есть от Михайлы Шеина гонец? — К дородному в куньем колпаке: — Бреди, боярин, восвояси. Поместьем, что король Жигимонт твоему сыну Ивану в отчины пожаловал, укажу дворянина Игната Половицына поверстать.
Боярин побагровел, плюнул, вышел, стукнув дверью, Ляпунов, как стоял посреди избы, так стоя и читал Шеинову грамоту. Пока он читал, Михайло оглядывал избу. Изба большая, топится по-белому. Убранство — лавка да дощатый стол. В углу, склонив над столом седую бороду, шелестел бумагами плешивый старик в стареньком кафтанце. Лисица вспомнил, что видел Прокофия Ляпунова вместе с братом Захаром, когда приходили они к Болотникову с Истомой Пашковым. За четыре года, что прошли с тех пор, Прокофий будто еще больше раздался в плечах, еще гуще лезла в стороны борода.
Ляпунов дочитал грамоту, кинул через стол плешивому:
— Возьми, дьяче, воевода Шеин о смоленских делах отписывает. — Покрутил гречневый ус, прошел к лавке, сел, вытянув перед собой ноги — большие, в несокрушимых сапогах. Кивнул подстриженными скобой волосами:
— Рассказывай, что в Смоленске деется. Воевода мало чего отписал. — Крикнул в сени: — Пока, Василий, никого не впускай, воевода-де с гонцом говорит!
Ляпунов слушал Михайлу, время от времени потряхивал большой головой. Два раза переспрашивал, как отбивали последние приступы поляков. После долго молчал. Встал, прошелся по избе, отрывисто заговорил:
— Грамоты ответной воеводе Михайле писать не буду. Вижу, ты мужик умной. То, что тебе скажу, боярину-воеводе слово в слово перескажи. — Остановился, стоял отставив назад ногу. — Прокофий-де Ляпунов ляхов теснит крепко. Паны, что в Китай-городе да Кремле с боярами-изменниками заперлись, с великого голоду кошек да собак жрут, а будут и друг друга жрать. Как-де выбьет земская рать литву из Москвы, так, не мешкая, под Смоленск пойдет. А еще скажи боярину-де Михайлу Борисовичу и всем людям смоленским: за их великую службу земле русской, за осадное терпение Прокофий Ляпунов и вся земля челом бьют. — Ляпунов поклонился Михайле в пояс, коснулся пальцами пола, быстро выпрямился. — Стоять им, смолянам, и впредь крепко, чтобы король, повоевавши Смоленск, не пошел бы к Москве, своих людей выручать.
Пошел девятнадцатый месяц осады. Из Риги привезли новые бомбарды. Каждую тащили десять пар волов. Жерла у пушек величиной с бочку, смотреть страшно. При каждой — пушкари-немцы. Старший над пушкарями, хмурый Ганс Вейскопф, — искусный мастер пушечного дела. До поры до времени, пока не установят в шанцах всех пушек, решено было из них не стрелять. Король хотел ошеломить осажденных нежданной и страшной пальбой.
Шеин удивлялся внезапно наступившей тишине. В последний месяц не проходило ночи без пальбы. А то, вдруг, как будто вымерли в королевских таборах. Воевода не знал, что и предположить: или надумал король снять осаду, или готовился к новому приступу. Тревожно, не показывая, однако, вида, вглядывался воевода в истомленные, восковые лица стенных мужиков. Знал, что хлеба не видят давно. Приели и скот и лошадей. Во всем городе осталась одна коровенка на архиепископском дворе. Когда случалось воеводе проходить по стенам, стенные мужики смотрели на него запавшими глазами, через силу поднимались, чтобы отдать поклон.
В последний месяц не управлялись отпевать умерших. Во всем городе ратных людей и стенных мужиков оставалось на ногах человек четыреста. Из ста посадских мужиков, приписанных в начале осады к Никулинской и Пятницкой башням, осталось восемь. И у тех кровоточили десны и сами едва двигались, но уходить из башен не хотели. «Помрем на стене, а Литве не поддадимся».
Читать дальше