Чукч спасали от холода тёплые кухлянки, сшитые из самого пышного густошёрстного пыжика, лоснившегося, как бархат, и отлизавшего красивым коричневым цветом.
Кто был почувствительнее к холоду, втягивал голову в глубину широкого ворота, опушённого полосой собачьего или волчьего меха, и, выпростав руки внутрь складывал их на груди, напоминая огромную черепаху и согреваясь своим собственным теплом.
Спутники мои, приехавшие со мной из русских поселений на Колыме, одетые в старые вытертые парки, давно отслужившие свои век, не разделяли равнодушия чукч к вечернему холоду. Долговязый Митрофан проявлял необычную деятельность. Его крепкая фигура то и дело мелькала взад и вперёд с огромными деревьями на плече, каждое из которых могло удовлетворить дневное потребление всех огнищ стойбища. Впрочем, кроме желания согреться, он имел в виду ещё заслужить одобрение девок, которые при каждом принесённом дереве всплескивали руками и громко удивлялись его величине и тяжести.
Маленький, тощий Селиванов с злым лицом, украшенным остроконечной бородкой, надвинув поглубже на голову ветхий капюшон своей ровдужной камлеи [6] [Ровдуга — род замши. Камлея, камлейка — верхний балахон из ровдуги, ситца или сукна. (Прим. Тана).]
, ожесточённо рубил на части принесённые Митрофаном деревья, с шумом перебрасывая поленья на довольно далёкое расстояние, к груде дров, расползавшейся во все стороны у одного из шатров. Только старый Айганват, натянув на себя несколько самых разнообразных одежд, неподвижно улёгся на нарте и не хотел принимать участия ни в беседах, ни в работе. Уже второй год он служил мне не столько переводчиком, сколько истолкователем непонятных мне явлений, обычаев и поступков, и, несмотря на свою чисто чукотскую кровь, считал себя вправе с презрением смотреть на своих соплеменников, их жизнь и увеселения.
Я ходил взад и вперёд по стойбищу, останавливаясь там, где разговор казался мне интереснее. Одежда моя была совершенно достаточна для защиты от холода, но после длинного дня, проведённого на морозе, неопределённое ощущение озноба понемногу забиралось под мех и как-то само собою возникало в глубине костей.
Длинная двойная парка давила мне плечи, как броня. Шапка, рукавицы, сапоги — всё состояло из двойного, даже тройного меха и соединялось так плотно, как вооружение средневекового латника. Это действительно было вооружение, и враг, против которого оно давало оборону, — жестокий властитель полярной пустыни, мороз, — был страшнее целой толпы человеческих врагов со всеми изобретёнными ими средствами нападения.
Однако, несмотря на усталость, я не чувствовал желания войти под защиту чукотского домашнего крова. Под открытым небом было так светло, так весело. Косые лучи солнца, приближавшегося к закату, придавали снежной поверхности какой-то особенно нарядный розоватый оттенок. Белые вершины сопок блестели, как полированные. В сравнении со всем этим великолепием духота и вонь глухого мехового ящика, который даёт чукчам ночной приют, не представляли особенного соблазна. Полог был тюрьмой, где вечно царствовала тьма, озаряемая тусклым светом жировой лампы, где попеременно бывало то холодно, как в глубине колодца, то жарко, как в бане, где все мы были обречены задыхаться вечером, тесниться ночью, как сельди в бочке, и откуда каждое утро мы с отвращением вылезали наружу, щурясь от резкого контраста между ночным и дневным светом, разделёнными только тонкой меховой перегородкой.
Селиванов наконец бросил топор и подошёл ко мне.
— Хоть бы поскорее полог поставили! — проворчал он недовольно, стряхивая с камлейки несколько приставших стружек дерева.
— А что? — спросил я невнимательно.
— Да чего! — проворчал он ещё с большим неудовольствием. — Исти страсть охота. С утра ведь нееденые ходим? У, клятые! как только живые ходят? Жисть ихняя лебяжья! [7] [Лебяжья жизнь почему-то считается на Колыме синонимом самой бедственной жизни. (Прим. Тана).]
- не утерпел он, чтобы не выругаться.
Действительно, по исконному обычаю скупой тундры, утром мы покидали полог после самого ничтожного завтрака, состоявшего из вчерашних объедков и полуобглоданных костей. Днём не полагалось никакой еды, даже во время празднеств и общественных увеселений. Единственной трапезой в течение суток являлся ужин, за которым каждый старался наесться так, чтобы хватило на следующие сутки до нового ужина.
Так живут чукчи изо дня в день, и так должны были жить и мы. Я, впрочем, относился довольно равнодушно к этим спартанским порядкам. Чукотское корыто для еды было покрыто слишком толстым слоем грязи и прогорклого жира, чтобы желать его появления чаще, чем раз в сутки. Я почти не участвовал даже в вечерней трапезе и предпочитал питаться просто сырою печенью, почками и т. п., нарезывая их тонкими ломтями и замораживая до твёрдости камня.
Читать дальше