Мордехай холодно прижал к груди этот жалкий ошметок семейства Леви и позволил отвести себя «домой», как уже называла Юдифь квартиру Биньямина.
Чета Леви произвела сенсацию на улицах Штилленштадта. И он, и она, казалось, явились из прошлого века — ожившие персонажи старинных гравюр. Исполненные простодушного величия, во всем черном, выступали они степенно, неспешным шагом, занятые только собой; и, кроме маленькой фигурки, приплясывающей впереди, ничего не видели. А Биньямин обхватил тонкими руками множество пакетов и пакетиков, которые Юдифь непременно хотела иметь при себе, и покорно тащил их. Мордехай нес на правом плече кожаный чемодан, а левой рукой опирался на плечо Юдифи. Оба были еще красивы той величественной красотой сильных людей, которая не изменяет им до конца жизни.
Биньямин тщательно продумал меню для приема дорогих гостей. Он боялся, что Юдифь устанет с дороги, и упросил госпожу Фейгельбаум приготовить торжественный стол.
— Это еще что за новости! — воскликнула Юдифь, заглядывая в сверкающую, как новая монета, кухню. — Ты что же, уже не доверяешь собственной матери? Почему это тебе варит какая-то здешняя еврейка? Еще неизвестно, какая она там еврейка!
Она долго и подозрительно нюхала каждое блюдо — одно слишком переварено, в другом тесто плохо вымешано. «Даже фрукты мама осмотрела!» — благоговейно отметил Биньямин.
Приступ той таинственной лихорадки начался как раз после супа.
Биньямин сидел в конце стола, справа от него — Юдифь, слева — Мордехай, точно, как бывало в последние дни его жизни в опустевшем после погрома Земиоцке. И, очутившись снова между двумя надежными опорами, он почувствовал почву под ногами. Кухня показалась такой знакомой, уютной… Стены побелены собственноручно, сверкающие плитки, которые он чуть ли не языком вылизал, вещи, приобретенные по одной на деньги, заработанные в поте лица, — все вдруг стало таким дорогим его сердцу… Он начал замечать в каждой вещи тысячи достоинств, о которых раньше и не подозревал. На треножной жаровне что-то уютно шипит, но Биньямину неловко посмотреть, что там так вкусно пахнет. Отец пожевал кончик уса, опустил ложку в тарелку и устало проворчал:
— Значит, никто в Штилленштадте не знает, кто мы на самом деле такие?
К великому удивлению Юдифи, Биньямин нисколько не смутился.
— Нет, — сказал он твердо, — никто не знает. И не узнает, — с раздражением добавил он, словно пригрозил.
— Так-так, — только и сказал Мордехай.
Он положил скрещенные руки на скатерть и застыл, выражая всем своим видом глубокую, полную достоинства печаль. Юдифь попробовала суп и причмокнула, и на лице ее отразилось полуодобрение и полуотвращение.
— Не так уж плохо для немки, — обратилась она к восхищенному Биньямину. — Я, правда, всегда кладу немного петрушки. Так ты говоришь, эта самая Фейгельбаум…
Бедный Биньямин вглядывался в спокойный прямоугольник стола, за котором сидел и он, в уютный прямоугольник кухни — неотъемлемую часть дома, и ему вдруг показалось, что он избавился от кошмара того другого прямоугольника, тесного и призрачного, который был начертан мелом и душил его в Берлине. Чтобы не потерять самообладания, он начал катать хлебный шарик и в тот же момент почувствовал, как в жилах тяжело застучала кровь после долгого, долгого застоя.
— Да он же обливается потом!
— Кто, я? — спросил удивленно Биньямин и, поднеся руку ко лбу, почувствовал, что она у него дрожит.
Когда на третий день этой странной лихорадки Биньямин утром проснулся, он почувствовал необычайный прилив сил и тотчас же принялся за работу. Взгляд у него оживился, лицо посвежело, делал он все с каким-то любовным вдохновением, отчего казался помолодевшим и еще более подвижным, чем прежде. Поэтому Юдифь заключила, что у него сменилась кровь.
После погрома в Земиоцке Мордехай очень изменился. Этот новый свой вид он сохранил уже до смерти. Ему предстояло еще поседеть, сгорбиться, покрыться морщинами, но массивная фигура и неторопливость движений — главное, что отличало его внешность, — не изменялись уже никогда. Подобно старому слону, который поднимает ногу так, словно с трудом вытягивает ее из самой неподвижности, он двигался как бы нехотя, всем своим видом выражая сожаление о нарушенном покое. В Штилленштадте он располнел и совсем стал похож не то на древнее животное, не то на могучее дерево под снежной шапкой. Однако полнота не коснулась его лица, как бы защищенного напряженной работой мысли. Тонкий нос по-прежнему был устремлен вперед, а тяжелый неподвижный взгляд серых глаз, казалось, покоится на выступающих скулах и видит не только зримые вещи.
Читать дальше