— Дети, — произнес он с несвойственной ему злобой, — не впадайте в заблуждение: мне осталось жить самую малость, но я в здравом уме.
Затем, прикрыв невидящие глаза морщинистыми веками, он, вероятно, так глубоко ушел в свои мысли, что больше не чувствовал ни умирающего тела, ни ноющих костей, ни надвигающейся на него тьмы.
— Дети, — сказал он полусонным голосом, — паскудные дети мои, разве, умирая, человек не имеет права улыбаться, если Бог посылает ему легкую смерть? Нет, я еще не чувствую, чтобы слабоумие коснулось моего чела… ни малейшего его признака я не чувствую… — сказал он в уже мокрую от пота седую бороду. — Навострите уши и послушайте почему я сейчас смеялся. Потому что сквозь слезы я услышал: «Возлюбленный мой Хаим, слабеет твое дыхание, поспеши же объявить Ламедвавником того, которому сыновья твои дали прозвище „Выродок-а-не-брат“, и да будет он им до последнего вздоха».
И, снова засмеявшись от счастья, старый Хаим вздрогнул, икнул, еле слышно проговорил: «А знаете… Бог забавляется» — и умер.
2
Вернувшись вечером с поля, Выродок-а-не-брат начал по-дурацки плакать навзрыд у изголовья отца, вместо того, чтобы радоваться только что унаследованному чудесному венцу.
А уже на следующий день он пригрозил, что покинет Земиоцк, если к нему будут приставать, чтобы он стал раввином.
Ни запугивания, ни посулы земных благ — ничего не помогло. Он не хотел отказаться ни от одной из своих привычек. Каждое утро, съев миску жирного супу, новый Праведник вскидывал заступ на плечо, высвистывал своих собак и отправлялся в поле, где польский крестьянин сдавал ему клочок земли. Подношения гнили в его хижине. Изысканные пирожные, медовые пряники, печенья на сливочном масле — все, чего не хотели его собаки, шло соседским детям. Сам же Праведник довольствовался здоровенными порциями крестьянского супу, в который он макал черный хлеб или, за неимением такового, сдобную булочку.
И, хотя был он невероятно уродливый, невероятно грязный, невероятно глупый да еще и мочился где попало (кроме синагоги, в которой он сидел, словно со страху аршин проглотил), самые красивые девушки Земиоцка мечтали только о нем. Потому что теперь (в чудесном свете славы) его недостатки идеализировались и выглядели просто достоинствами. Мужчины — и те не могли устоять перед такой славой. Подавленные, уничтоженные, но в глубине души восхищенные, они нервно крутили пейсы, приговаривая: «И не скажешь, что именно, а что-то в нем все же есть».
К нему приводили самых завидных невест. Но Выродок-а-не-брат, скрестив руки на груди или ковыряя в носу, как ни в чем не бывало спокойно разглядывал весь этот цветник и… не двигался с места. Малейшее упоминание о женитьбе выводило его из себя. Однажды какой-то отважный папаша в полной уверенности, что выражает тайные помыслы Праведника, наклонился к его уху, показал на свою дочь и, выбрав слова подоходчивее, прошептал:
— А не хочется ли тебе, Выродок-а не-брат, уложить эту голубку к себе в постель?
Праведник перевел влажный взгляд на девушку, глуповато ухмыльнулся в знак ободрения, поднял кулак наподобие молота и опустил его на голову смельчака. К предложению больше не возвращались.
Был у Праведника всего один-единственный друг племянник его, Иехошуа Леви, по прозвищу Рассеянный, ребенок во всех отношениях нормальный, если не считать явно выраженной мечтательности. Маленький Иехошуа ходил иногда со своим дядей в поле и смотрел, как тот трудится. Впоследствии утверждали, что Выродок-а-не-брат подолгу беседовал с мальчиком, хотя никто ни разу не заставал их а этим занятием: когда бы их ни видели, один всегда молча копал землю, другой — так же молча мечтал. Выродок-а-не брат как-то подарил племяннику рыжую собачонку — вот и все. Но много времени спустя вспоминали, что в отличие от всех остальных мальчик никогда не называл дядю Выродком, а, переделав его прозвище по своему, называл просто «Братом». Сначала это сходило за детскую рассеянность и только позднее озарилось особым светом.
Когда пришло время умирать, (был чудесный майский вечер), Выродок-а-не-брат потребовал, чтобы к нему впустили его собак, козу и пару коричневых диких голубей. Но семейство Леви настаивало, чтобы прежде он назвал имя своего преемника, а так как он делал вид, будто знать ничего не знает, то они и не допускали к умирающему всю эту воющую, блеющую и воркующую компанию.
Рассказывают, — но кто знает, правду ли? — что семья Леви приставала к Выродку до последнего его вздоха: он не хотел никого называть.
Читать дальше