— Тю, где же обещанный город? — сказал Прохоров шагавшему рядом со мной Хандомирову. — И следов города не вижу.
Города, и вправду, не было. Была короткая улица из десятка деревянных домов, а от нее отпочковывалась другая и, по всему, последняя улица, тоже домов на десяток: среди тех домов виднелись и каменные на два этажа. Я поворачивал голову вправо и влево, стараясь запомнить облик каждого дома.
…Мне в будущем предстояло дважды в день в течение многих лет шагать по этим двум улицам, каждый дом стал до оскомины знаком. И хоть уже десятилетия прошли с той поры, когда впервые шагалось вдоль тех деревянных и каменных домиков, я вижу каждый, словно снова неторопливо иду мимо них. Улица, начинавшаяся от станции, называлась Горной, и открывал ее одноэтажный бревенчатый дом, первая стационарная норильская постройка, возведенная геологом Николаем Николаевичем Урванцевым, еще в двадцатые годы детально разведавшим Норильское оруденение и открывшим здесь, на клочке ледяной тундры, минералогические богатства мирового значения. Урванцев руководил тремя экспедициями в район Норильска, а в тот день, когда я с товарищами по беде шагал по сотворенной им улице, он тоже находился в Норильске и был в такой же беде, как мы — из первооткрывателя заполярных богатств превращен в обычного заключенного, впрочем освобожденного от тяжких «общих» работ: продолжал в новом социальном качестве прежние свои геологические изыскания. Мне предстояло вскорости с ним познакомиться — и много лет потом поддерживать добрые отношения. Большинства увиденных нами домов теперь уже нет на той первой норильской улице, а дом Урванцева стоит и в нем музей его имени, мемориальное доказательство его геологического подвига. А рядом с музеем торжественная могила — в ней прах самого Николая Николаевича Урванцева и его жены Елизаветы Ивановны, часто сопровождавшей мужа в его северных экспедициях и приезжавшей к нему, заключенному. А на бронзовой стеле простая надпись: «Первые норильчане» и дата их жизненных дорог: 1893–1985 гг. Оба родились в один год и умерли почти одновременно в Ленинграде, прожив каждый 93 года. Прах обоих перевезли на вечное упокоение в город, созданный трудом самого Урванцева, город, где он проработал потом пять лет в заключении и где теперь, кроме музея его имени, есть и набережная Урванцева. Потомки хоть таким уважением к памяти отблагодарили его и за выдающиеся труды, и за незаслуженное страдание. Древность сохранила легенду о супружеской паре Филимоне и Бавкиде, которых боги за чистоту души одарили долголетием, правом умереть одновременно и вечной памятью потомков. К древним богам двадцатый век не сохранил почтения, но благодарность за благородную жизнь неистребима в человеческой натуре — супружеская чета Урванце-вых тому возвышающий душу пример…
Но все это было в далеком «впоследствии», а в тог день, проходя мимо домика Урванцева, я лишь бросил на него невнимательный взгляд. Зато мы все дружно приметили двухэтажное строение на той же стороне Горной улицы. Мы еще не знали, что оно называется «Хитрым домом», а правильней должно бы называться «Страшным домом» — в нем помещалось Управление Внутренних дел и местная «внутренняя» тюрьма. Но зловещая архитектура — решетки на наружных окнах, «намордники» на окнах во дворе да охрана у входа — все это было каждому горько знакомо и у каждого порождало все те же, еще не ослабевшие воспоминания: по колонне пробегал шепоток, когда ее ряды шествовали мимо «Хитрого дома».
А на другой стороне улицы красовался деревянный домина с прикрепленными к фасаду кривоватыми колоннами — архитектурное свидетельство, что здание — культурного назначения.
— Театр! — безошибочно установил Хандомиров. — Что я вам говорил? Город! Улиц, правда, не густо, да и домов не убедительно, но зато — культура!
— Культура, да не для нас, а для вольняшек, — огрызнулся Прохоров.
— Вряд ли местные вольняшки взыскуют культуры, — заметил наш сосед по ряду, высокий, очень худой — его звали Анучиным, мы с ним вскоре подружились.
Впоследствии мы узнали, что все трое спорщиков оказались правы: деревянное здание служило театром (играли в нем, естественно, заключенные), пускали в него только вольных, но вольные театр не жаловали, зал заполнялся от силы на четверть — существенное отличие от клубов в лагере, где те же артисты собирали зрителей и «в сидяк, и в стояк», как выражались иные, покультурней, коменданты из «своих в доску».
Читать дальше