В тот вечер она продолжала рассказывать о венгерских свободах. Она явно слушала иностранные «голоса», что тетушка-бабушка тогда мне категорически запрещала, хотя, как я подозреваю, сама их слушала, надевая за полночь наушники. «Наушники наушничают», – говорила она. И потом, когда я уже с ней вместе все-таки слушал «голоса», она комментировала каждую передачу тем же словом: «Наушничают». А когда, живя в одной комнате с Кирой, я сказал, что для меня радио «Свобода» и свобода не одно и то же, она отрезала, что выбирает свободу, даже если это радио. Годы спустя, в разгар демократических реформ, когда радио «Свобода» стало более официальным, чем Гостелерадио, я думал, что сказала бы Кира, если бы я сказал, что выбираю свободу от «Свободы», но мы тогда слишком редко виделись, а вернее, совсем не виделись. Тогда, осенью 1956 года, на наших осенних свиданиях, подставляя моросящему дождю свои волосы одного с ним цвета, Кира называла Венгрию континентальным островом свободы, и я, рассерженный своей неосведомленностью, процитировал ей однажды Тютчева, чьи французские опусы попадались мне в старых собраниях сочинений на мочаловских чердаках: «Le peuple magyare, en qui la ferveur révolutionnaire vient de s'associer par la plus e'trange des combinaisons a Га brutalité d'une horde asiatique et dont on pourrait dire, avec tout autant de justice que des Turcs, qu'il ne fait que camper en Europe, vit entouré de peuples slaves qui lui sont tous également odieux». Я надеялся, что Кира попросит меня перевести эту цитату, и я смогу при этом насладиться хоть каким-нибудь преимуществом в осведомленности, но она сама все отлично поняла, и ее взорвало:
– Вот как! Мадьяры – азиатская орда, разбившая свой лагерь в Европе, окруженная ненавистными славянами! Ты подскажи эту цитату нашим политрукам, а то они слишком невежественны, чтобы использовать столь изысканную чушь! Как мне осточертели все эти Хомяковы, Тютчевы, Соловьевы. С души воротит от этого напыщенного бреда.
Меня поразило, с одной стороны, откуда она знает французский язык, а с другой стороны, как ей могли осточертеть запрещенные русские философы. Я все еще не решался спросить Киру о ее предках, как мы тогда говорили. Слишком подавлял меня вопрос Маяковского, обращенный к Дантесу: «А ваши кто родители?» Как Парсифаль, я был приучен к детства не задавать лишних вопросов, в особенности вопросов о социальном происхождении. Я заметил, что Кира без труда понимает немецкий, французский, английский, даже итальянский. В то же время я слышал, что у нее затруднения с разговорной речью даже на английском отделении, где она училась. Дело в том, что Кира вынуждена была читать слепнущему отцу книги на разных языках и постепенно научилась их понимать, но не говорить на них. Клавише еще только предстояло сменить ее.
Впоследствии я понял, как изнуряло девочку чтение книг, почти непонятных ей, но по мере того, как она начинала понимать их, Кира облюбовывала идеи, отвергаемые, опровергаемые ее отцом, и постепенно эти идеи стали символом ее веры, знаменем ее свободы, а, кроме свободы, ей в жизни ничего не оставалось. Так отец ее находил примитивным «Сизифа» и «Бунтующего человека» Камю, а Кира упивалась абсурдом и бунтом, обосновывая их сочетанием свою свободу, которую она привыкла откладывать на будущее, лишь декларируя ее. Отец ее принимал Мартина Хайдеггера, объявляя Сартра его ничтожным эпигоном; Кира отстаивала бытие и небытие, яростно доказывая, что le néant – это не зыбкое Ничто восточных мистиков, а опыт свободы, набросок или проект богоравного человека, повторяющего вместе с Кирилловым из «Бесов» Достоевского: «Если Бога нет, то я Бог». Мне самому случалось от нее слышать: «Кто же Бог, если не я». – «А я?» – спрашивал ее я. «И ты, если ты тоже я, – парировала она не без некоторого метафизического кокетства, добавляя: – Бог умер, а я – это мы с тобой». Такого же абсурдно-бунтарского происхождения был социализм Киры, в котором отец ее видел атеистическую истерику, предпочитая, на худой конец, реальный социализм советского образца, а Киру бесило само это словосочетание «реальный социализм», и она бешено отрекалась от всего, что она провозглашала, как только провозглашенное обретало видимость реальности. Думаю, что она и Сталина возненавидела в пику слепому отцу.
И в тот вечер она напустилась на меня:
– Слушай, ты хоть понимаешь, что и в Венгрии, и у нас все начинается с разоблачения этого тупого тирана, этого самого выдающегося ничтожества в истории человечества?
Я спросил ее, что, собственно, начинается и что изменилось.
– Но ты ведь не можешь отрицать: он превратил страну в концлагерь, в душегубку в помойную яму.
Читать дальше