– Да, молодой человек, – Штофик даже очки снял, – я запамятовал, как ваша фамилия? Ах да, помню, помню!
Штофик даже побледнел, напуганный собственной откровенностью, недопустимой или преждевременной в присутствии Фавстова. Но надо отдать ему справедливость, он сразу взял себя в руки:
– Так не забудьте, молодой человек: конфиденциальность, конфиденциальность и еще раз конфиденциальность! Тогда можно будет подумать о вашем дальнейшем пути в науке. Иначе я ни за что не ручаюсь.
В последних словах прозвучала отчетливая угроза, но не прошло и полутора часов, как я нарушил Штофикову конфиденциальность в разговоре с Кирой Луцкой. Уже в первые недели сентября у нас с ней установилось обыкновение: мы вместе идем на метро, или я провожаю ее, но мы сворачиваем налево, выходим на набережную Москвы-реки и направляемся на предыдущую или на следующую остановку, вернее, бродим по переулкам, задерживаемся вблизи отдельных старых деревьев, которыми любуюсь я, а она иронизирует над моей старомодной сентиментальностью, но, по-моему, сама любуется ими. Я знал, что она замужем за Адиком Луцким, что несколько странно для первокурсницы, и он тоже учился на первом курсе нашего института, правда, на математическом отделении. Говорили, что ему следовало бы учиться в университете, так как он был победителем на нескольких математических олимпиадах, но в университет его все равно не приняли бы: отец его был одним из врачей-вредителей. Правда, отец его был реабилитирован, но недолго после реабилитации прожил. Его уже не было в живых, и Адик – математический гений, быть может, и все же, и все же… Как у нас говорили, университет все же не для него.
Вот я и не удержался, ляпнул Кире в тот же вечер, что это я подсказал кафедральному начальству, с каким докладом выступит на своем юбилее профессор Чудотворцев. Тема доклада была сформулирована так: «Миф об Орфее в древней и новой музыке». По-моему, в сочетании с фамилией Чудотворцева невозможно было не узнать в этой теме все то же «Бессмертие в музыке». Не скрою, мне хотелось поделиться с Кирой моим негласным триумфом, произвести на нее впечатление, если можно или если даже нельзя; ее мнение для меня много значило, хоть она была на первом курсе, а я на втором. Я с удовольствием увидел, что Кира насторожилась в ответ и несколько секунд шла рядом со мной молча, так что впечатление было вроде бы произведено, но Кира не сказала ни слова по поводу будущего чудотворцевского доклада. Она вообще предпочитала отмалчиваться, когда я заводил речь о Чудотворцеве, и даже давала понять, что тема Чудотворцева ее не интересует. Я объяснял это Кириной неосведомленностью. Она ведь могла ничего не слышать о его дореволюционных книгах и таинственных трудах после революции. Для нее Чудотворцев мог быть всего лишь очень старым профессором, а в моем увлечении Чудотворцевым она должна была видеть еще одно проявление моего старомодного чудачества, над которым она посмеивалась необидно, а иногда и обидно. «Ну ты Фавстов!» – восклицала она в подобных случаях, топая маленькой ножкой. (Сама-то она была высоконькая, вся упругая, не то чтобы худая, но поджарая, блиставшая, в отличие от меня, на занятиях по физкультуре, но прогуливающая их из принципа.) «Злая, ветреная, колючая», – вспомнил я, чуть-чуть переиначивая строку модного тогдашнего поэта. Короткая стрижка Киры лишь подчеркивала пружинистую проволочность ее волос, мочальных под моросящим дождем, металлических на солнце. Губы у нее были жесткие, требовательные, что странно сочеталось с запахом табачного перегара: Кира курила не плоше моей тетушки-бабушки, а я курить не смел и не смел признаться, что ma tante Marie запретила мне курить раз навсегда и я дал ей слово. Сигарета была последним решающим штрихом в Кириной современности, влекущей меня завораживающим, раздражающим эротизмом, бодлеровской «modernité», но в советско-русско-московском стиле. Глаза Киры были подернуты водянистой синевой, и я все не мог вспомнить, кого мне напоминает эта синева.
И в тот вечер в ответ на мое рискованное сообщение она помолчала несколько секунд или даже минут, так что я даже начал переоценивать важность моего сообщения, подумав, не подтверждает ли Кира затянувшейся паузой Штофикову конфиденциальность, но она, помолчав, с места в карьер продолжила разговор о венгерских событиях. Оказывается, в клубе имени Петефи опять обсуждался вопрос об интеллектуальной свободе. Слово «свобода» в другом, несоветском или даже антисоветском смысле я впервые услышал от Киры. Это слово должно было стать лейтмотивом всей ее жизни. Помню, как в один из первых наших вечеров она спросила демонстративно и в лоб: «Скажи мне откровенно, а социализм для тебя что-нибудь значит?» И когда я бесцветно ответил какой-то истматовской формулировкой о первой стадии коммунистического общества, она возмущенно закурила (в отличие от тети Маши, маскировавшей жестом закуривания горечь, смятение, отчаяние или какую-нибудь семейную тайну Кира закуривала восторженно или возмущенно, но всегда демонстративно, декларируя свою воинствующую современность): «А тебе никогда не приходило в голову, что социализм – это прежде всего свобода?» Так я узнал от нее, что бывает какой-то другой, не наш социализм, что социализм – это прежде всего свобода личной жизни, но главным для нее была свобода следовать чему-то, таящемуся в ней самой вплоть до отречения от самой себя…
Читать дальше