Дочери оставалось только утешаться мыслью, что накануне мать исповедалась и причастилась. Откуда ни возьмись, к ним наведался отец Иоанн. (И на моей памяти он приходил нежданно-негаданно. Меня поразила настоятельность, с которой расспрашивает о нем мадам Литли, но в ее присутствии он не заходил ни разу, и я не могу ей сказать, откуда он приходит и куда уходит.) Отец Иоанн заходил к нам не очень часто и не так уж редко. Думаю, что не чаще и не реже заходил он и при жизни Екатерины Павловны. До церкви она вряд ли дошла бы, так как ближайшая была далеко: церкви тогда закрывались. Исповедоваться на дому входило в обычай, особенно если был знакомый священник. Тетя Маша рассказывала, что Екатерина Павловна сама попросила исповедать и, если можно, причастить ее. Отец Иоанн охотно согласился. Помню, как, навещая нас с тетей Машей, он непременно пил чай с медовым сотом. Долгое время мне казалось, что это он и приносит нам эти медовые соты, а первого апреля (по-новому четырнадцатого) на Марию Египетскую (тетушкины именины) непременно букетик синих и белых подснежников, а накануне Троицына дня вместе с пучком свежих березовых веток целый ворох лесных цветов и трав. Немало потребовалось времени, чтобы я убедился: к нам заходит не один старец, а два разных, правда, совершенно одинаковых с виду: оба высокие, статные (без малейшего намека на сутулость), каждый с длинной седой бородой и с кустистыми бровями, из-под которых светят ясные голубые глаза. И одевались оба одинаково: зимой в старый, но добротный бараний кожух, а летом в длинную хламиду, не в белоснежную, но все-таки белую. Наконец, я обратил внимание, что тетя Маша одного называет «отец Иоанн», а другого князюшка Муравушка или просто Муравушка. Этого второго я стал встречать на мочаловском рынке, когда подрос. Там он продавал гриб чагу, разные целебные травы и снадобья, когда в пузырьках, а когда в бутылках. Базарный люд и остальные мочаловские обыватели так и называли его: Фава (или Вава) Мурава. Говорили, что живет он в Лушкином лесу, в землянке с печечкой, от которой зимой в землянке очень тепло, даже жарко. Около землянки срублена банька, впрочем, это не совсем банька, а мастерская или лаборатория с перегонным кубом и змеевиком. Фаву Мураву подозревали даже в самогонокурении, время от времени забирали в милицию, но держали недолго: звонил кто-то сверху, и Мураву немедленно выпускали. Это объясняли тем, что снадобьями Муравы лечились люди, весьма высокопоставленные. Уверяли, что Мурава сам выращивает на потаенных лесных полянках овощи, питаясь преимущественно этими овощами. Была у Муравы в лесу и потайная пасека. Но, по правде говоря, никто не видел ни землянки, ни баньки-лаборатории, ни овощных или гречишных наделов. Зато я сам видел, как Мурава тут же на базаре раздает нищим деньги, вырученные за его снадобья.
И еще один гость частенько бывал у княжон Горицветовых, чуть ли не жил у них, так как случалось, что ему негде было переночевать, и тогда ему стелили на диванчике в смежной комнате, а тете с племянницей приходилось делить одну постель за печкой. Этого гостя звали Федор Аристархович Фавстов, и вся мочаловская интеллигенция (так после большевистского переворота стали назьюать бывших), как могла, пеклась о нем. У него было два прозвища: царь Федор Иоаннович и Живой Труп. Бабушка Екатерина Павловна вежливо называла его в третьем лице иногда и в его присутствии «Федя Протасов», но и с ее губ, может быть, чаще, чем следовало, срывалось: «Живой Труп», на что Федор Аристархович никогда не обижался, а если и обижался, то не показывал виду. Вообще говоря, такое прозвище шло к нему. Он был не такого высокого роста, как, по семейным преданиям, некоторые другие из Фавстовых, хотя и про него никто не говорил мне, что он среднего роста. Волосы у него были темно-русые (как говорят, светлый шатен), и отличался он болезненной худобой, что объяснялось не какой-нибудь хронической болезнью, а недостаточным питанием. Долгое время Федор Аристархович мыкался без всякого жилья, снимая угол или койку, когда что удастся, если были хоть какие-нибудь деньги; если же денег не было, то он гостил у тех или иных знакомых. Устроиться на работу мешала ему самая манера держаться (сразу было видно, что он молодой, но бывший), настораживало его отчество (Аристархович) и худшие подозрения подтверждались, как только он заполнял анкету. Но профессию он сумел приобрести, и увольняли его подчас не без сожаления, исключительно по соображениям классовой бдительности. Федор Аристархович был квалифицированнейшим корректором, а в эпоху, когда происходила ликвидация грамотности, как выразился один профессор, и не кто иной, как академик Щерба, говорил, что орфографическая реформа, упростив якобы правописание, подорвала его престиж и обрекла целые поколения на безграмотность, профессия корректора ценилась, как никогда, и корректорская работа перепадала Федору Аристарховичу даже там, где его не решались брать в штат, как, например, все в том же картофельном институте. «Хватит с нас одной княжны», – вздыхал заместитель по научной работе. При этом дело было даже не только в непролетарском происхождении, а также и в том, о чем бывшие напоминали друг другу шепотом: отец Федора Аристарховича Аристарх Иванович Фавстов был расстрелян большевиками.
Читать дальше