После бегства пана Томашевского из Вильнюса они делегировали на проспект Сталина к пустившемуся в бега должнику своих переговорщиков – шеф-повара с Завальной улицы и старшего официанта с Большой. Но, наткнувшись на запертую хозяйскую дверь, делегаты, недолго думая, спустились этажом ниже и нагрянули к его ближайшей соседке – бедной пани Катажине, чтобы получить у нее хоть какие-нибудь скудные сведения о беглеце. Нагрянули и учинили ей пристрастный допрос: может, шановной пани известно, куда смылся этот прохиндей Томашевский, который прикарманил их честно заработанные при немцах денежки, и так далее, и так далее.
– Вы меня спрашиваете?! – накинулась на них пани Катажина, преграждая им путь в свою скромную обитель. – Спросите у пана полковника Васильева. Это же не я, а он освободил вас от жалованья. Пан полковник, наверно, лучше меня знает, куда девался ваш бывший хозяин. Не от меня же пан Томашевский сбежал из Вильно.
– Да, но какой спрос с пана полковника, если он с паном Томашевским и знаком-то не был? Если сроду в глаза его не видел? А вы с нашим хозяином виделись каждый Божий день, прожили бок о бок столько лет, – попытались оправдать свое неожиданное вторжение полномочные делегаты обманутого ресторанного пролетариата. – Вы же, шановна пани, своего соседа, наверно, знали как облупленного. Не так ли?
– Ну и что с того, что мы виделись с ним каждый день и прожили бок о бок столько? – резонно заметила пани Катажина. – Кошка и мышка знакомы друг с дружкой со дня сотворения Господом этого не самого лучшего мира, они тоже испокон веков живут бок о бок. Но что, по-вашему, они друг о дружке знают? – огорошила она их своей пламенной тирадой. – Что они, панове, знают? – Ее старые глаза налились молодой местью. – Они друг о дружке только то и знают, что одной надо каждую ночь охотиться, а другой – от охотницы прятаться куда-нибудь подальше… И ровным счетом больше ничего… Понятно?
И пани Катажина захлопнула перед незваными следователями дверь.
Не по возрасту статная, с крупным, зарешеченным морщинами лицом, с гладко, по-учительски, зачесанными волосами, в подчеркнуто строгом, без всяких украшений, длинном платье, она по воскресеньям пешком отправлялась на другой конец города, на Антоколь, в свой любимый костел Петра и Павла. Там пани Катажина до позднего вечера молилась, пока молчаливый ризничий, сам похожий на оплывающую свечу, не начинал гасить в храме свет и под лепными сводами не воцарялся тихий сумрак, еще колеблемый слабым дуновением исповеданных грехов и трепетом искреннего раскаяния.
За кого молилась и просила Всевышнего пани Катажина, в чем каялась, ни одна душа на свете не то что не знала – даже не догадывалась. Мужа у нее вроде бы никогда не было, детей тоже, родственники оказались за границей: сводный брат – в Лодзи, а двоюродная сестра – в Ченстохове. До войны пани Катажина получала от родичей какие-то письма и даже скромные денежные переводы, но после нападения немцев на Польшу переписка оборвалась – кончились оттуда все приветы, поцелуи и деньги… Может статься, что сейчас ни двоюродной сестры Ядвиги, ни сводного брата Чеславаса уже и в живых-то нет…
– Знаете, пани Геня, – с невыразимой тоской в голосе и с редкой для нее прямотой и доверительностью сказала пани Катажина моей маме, когда они спустя месяц-другой по-соседски притерлись друг к другу. – Будь сегодня жив маршалек Пилсудский, все сложилось бы иначе. Як Бога кохам! Польша была бы Польшей, и Вильно принадлежало бы не этим неотесанным литвинам и не этим самодовольным русским, а нам, полякам. А вас, евреев, маршалек Пилсудский и пальцем бы не тронул, не загонял бы, как скот, в вагоны, не жег бы в печах, не убивал бы, хотя – что правда, то правда – к вашему брату большой любовью он не пылал.
Мама никакого понятия о маршале Пилсудском не имела, в родном местечке Йонава над Вилией никогда о таком не слышала, все судачили только о Гитлере и Сталине, но она и виду не подала и слушала пани Катажину с почтительным вниманием. Когда о своем любимце так пылко и возвышенно говорят, глупо и неприлично огорчать откровенным невежеством того, кто любит.
Желая доставить ей хоть какую-то, пусть и небольшую радость, мама в знак согласия при каждом упоминании имени Пилсудского кивала своими ранними сединами, привезенными из заснеженного и голодного аула Тункарес под Чимкентом.
– Наверно, пани Катажина, все сложилось бы иначе. И евреев пальцем бы не тронули.
Читать дальше