* * *
В сумерки кобыла вынесла его из Шенбухского леса. Ясный мартовский день обернулся ненастьем, смуглый свет тонул в долине. Неккар блестел, свинцовый и холодный. У бровки горы он натянул поводья, поднялся в стременах и глубоко втянул в себя крепкий грозовой дух. Разве такой он помнил Швабию — чужой и хмурой? Или он сам переменился? У него были новые перчатки, двадцать флоринов в кошельке, отпускная бумага из штифтшуле, эта мышастая в яблоках кобыла, которой его выручил приятель, приходской письмоводитель Штефан Шпайдель, и — бесценный, притороченный к седлу, обернутый клеенкой для пущей сохранности — манускрипт. Книга была дописана, он явился в Тюбинген — тиснуть ее в печати. Падал черный дождь, когда он входил в узкие улочки города, свет фонарей на укрепленных стенах Верхнего Тюбингена порхал над головой. После июльского откровения пришлось еще семь месяцев корпеть, ввести третье измерение в свои расчеты, чтобы усовершенствовать теорию и закончить Mysterium. Ночь, гроза, одинокий путник, немое великолепье мира; капля дождя попала ему за шиворот — он повел лопатками: там, сзади, прорезались крылья.
И вот он сидел в постели, в низкой серой комнате «Медведя», натянув грязное одеяло под самый подбородок, ел овсяные лепешки, пил подогретое вино. Дождь стучал по крыше. Снизу, из кабака, неслось хриплое пенье — добрый, крепкий народ швабы, и поразительные пьяницы притом. Немало рейнского он и сам выблевал студентом на тот камышом покрытый пол. Даже самому странно, как тешит возвращение в милые пределы. Он допивал последние капли в кружке в честь Госпожи Славы, сей смелой, лихой богини, когда половой постучался в дверь, его вызвал. Смутно улыбаясь, в подпитии, все еще кутаясь в одеяло, спустился он по шатким ступеням. Кабак был как корабельная каюта: качались пьяницы, дрожало свечное пламя, снаружи, на струящиеся окна напирала ночь, огромная, как океан. Михаэль Мэстлин, друг и былой учитель, поднялся из-за стола ему навстречу. Пожали друг другу руки; вдруг нашла на обоих робость. Он без предисловий выложил:
— Я кончил книгу.
Окинул хмурым взглядом грязный стол, кожаные кружки: как не подпрыгнули при таком известье?
Профессор Мэстлин оглядел это его одеяло.
— Вы больны?
— Что? Нет. Продрог, промок. Я вот только добрался. Вы получили мое известье? Ах да, раз уж вы здесь. Ха. Хоть геморрой мой, простите, что о нем упоминаю, с дороги разыгрался.
— Не думаете же вы здесь оставаться? Нет-нет, остановитесь у меня. Идемте, обопритесь на мое плечо, надо забрать багаж.
— Но я…
— Идемте, сказано же вам. Вы горите, друг мой, и руки, посмотрите, руки у вас трясутся.
— Нет, говорю вам, нет, вовсе я не болен.
Три дня трепала его горячка. Он думал, что умрет. Распростертый на постели в доме у Мэстлина, он бредил и молился, терзаемый видениями нестерпимых мук и скорбей. Тело источало ядовитый пот: и откуда в нем бралось столько этой отравы? Мэстлин его выхаживал с неловкой холостяцкой нежностью, и на четвертое утро он проснулся, утлый челн с обшивкой из стекла, в уголке окна увидел, как катят облака по узкому проливу голубого неба, и выздоровел.
Как очистительный огонь, горячка его дочиста промыла. Новыми глазами он посмотрел на свою книгу. Как мог он вообразить, будто ее кончил? Сидя в спутанных простынях, набросился он на манускрипт, считал, делил, дробил, разнимал теорию на части, собирал снова слой за слоем, покуда она ему не показалась чудом в своей вновь обретенной стройности и силе. Окно над ним гудело от ударов ветра и, приподнявшись на локте, он увидел, как дрожат в университетском саду деревья. И расходившийся, веселый ветер, казалось, заодно пробрал его. Мэстлин приносил еду, вареную рыбу, суп, тушеные легкие, а в прочем оставлял его теперь в покое; слегка побаивался за этого всполошенного субъекта: на двадцать лет его моложе, в постели, в грязной рубахе, как кукла заводная, день-деньской строчит, строчит, строчит. Мэстлин даже его остерегал, что болезнь вдруг и не совсем прошла, что это чувство ясности, каким он похваляется, возможно, лишь новая ее фаза. Иоганнес соглашался: ведь что иное эта страсть, это опьяненье мыслью, как не особенный недуг?
Но и от этого недуга он оправился, а к концу недели вернулись старые сомнения. Он смотрел на свой обновленный труд. На много ль стало лучше? Что, если он всего лишь заместил старые изъяны новыми? Он ждал от Мэстлина разуверений. Профессор, смущенный таким напором, супился и пристально смотрел в пространство, будто тайком высматривал дыру, куда бы можно ускользнуть.
Читать дальше