Так, думаю, хорош! В овине, на соломе пропадаешь, от жажды истомлен, а царя ищешь! Истинного. Поглядел я тут на этого болящего, задумался: сам костляв, волосами светел, нос кривоват, в глазах у него огонь то потухает, то возгорается. И откуда огонь сей? Дурость, конечно.
— А Мишку Иголкина, — усмехаюсь ему, — ты знаешь?
— Что мне в том, в Мишке Иголкине, за корысть? — повел он хмуро кривым носом. — И каков он, Мишка?
— Ямской он, на Москве прикащик. По своему, по ямщицкому, делу был этим летом в Шацком уезде. Потом, воротившись, в кабаке пиво пил, рассказывал. Собрались-де раз, видел он, Мишка, там мужики коверинцы, колтыринцы, конобеевцы и говорили меж собой так: «сойдемся-де вместе и выберем себе царя».
— Ну? — ощерился кривоносый.
— Слушай, — говорю ему, — отвечай сам: тем коверинцам да колтыринцам царь, кого они меж себя, сойдясь, выбрали, — истинный?
Кривоносый зубами скрипнул, выругался.
— От тех царей, сукиных детей, — сказал он, — что себе мужики в междоусобную брань выбирают, земля гола стоит и пуста. Нет! Один царь должен быть! Один!
— Да где же он?
— Есть, есть! — быстро опять зашептал кривоносый. — Есть! Истинный! Лишь таится и скрывается. До времени. Но уже идет его ратный человек и предводитель — Иван Болотников. Близится! И полки ведет и скоро к Москве будет. Чтобы тот великий город Москву для простого народа взять и царя на престол посадить. И чтоб тот царь был всем христианам любезен и к мужикам, к посадским людям сердцем прост.
Говорит это кривоносый, будто поет, и сам светом светится. Даже во мне сердце дрогнуло, загорелось.
— Да где же, — кричу, — твой ратный человек и предводитель Болотников, язви его в душу?
— Близко! — встрепенулся он. — Пойдешь?
Я себя, однако, удерживаю, хоть он меня и зажег.
— Веников много, а пару нет, — говорю ему тихо. — Вот ты пресветлого воинского мужа Ивана Болотникова хвалишь, а сам в овине валяешься. С чего? Сам не идешь, а меня зовешь?
— Молчи! Ты слушай! Я у нашего истинного царя, знай, не последний! Я иду! Я только занемог, лихорадка напала! Ты меня не покинь…
Три дня я с тем кривоносым в овине промаялся, пока он в себя пришел. То он говорил здраво, просто, то голос его опять сбивался на клекот и хрип, глаза стекленели. Он глядел мстительно, хватал мою руку, искал на ней знаки тайные.
— Не ты, не ты! — шептал он, отталкивал меня, на лице изображалась мука, он усмехался и затихал.
Поутру разгреб солому, из-под себя достал кошель, сунул мне в руку монет.
— Иди, — прошептал. — Дойди до деревни, у мужиков молока спроси, да масла конопляного, да сотов кусок с медом, может, кто отрежет. И возвращайся. Да иди назад, оглядывайся, чтоб кого ненароком за собой не привести.
Я пошел. Деревня в полуверсте открылась. Как, думаю, быть? Идти напрямик боязно.
Покуда в кустах лежал, солнце взошло. В лесу иволга запела. По дороге, смотрю, от деревни девочка крестьянская идет, хворостиной впереди себя козу гонит.
Я, чтоб малолетку не испугать, из кустов вылез, на обочине сел.
— Здравствуй, — говорю. — Спаси тебя Христос.
Она меня увидела, остановилась.
— Здравствуй, — говорит.
Волосы у нее льняные, а глаза что бусины черные.
— Ну? — говорю. — А тятя да маманя где?
— В лесу.
— А что же так?
— А с деревни побежали, в лесу хоронятся.
— Ты это им козу гонишь? В лес?
— Им.
— А в деревне кто остался?
— А бабуля одна осталась.
— И другие что? Тоже так?
— И другие так.
— С перепугу, чать?
— Ага. Давеча с Мигунова дед прибегал, говорит, наехали конные, с саблями, с бердышами, христиан свозить к помещику Абакумову. А ему-де, Абакумову, грамота вышла христиан кабалить и за себя брать.
— С того вы и побежали? В лес?
— Ага. Чтоб нас не свезли.
Задрожало тут все во мне. Что ж, думаю, на печи — калачи, на приступке — каша. Так оно все и идет. Добро, царь Василий, зачтутся они тебе все сполна — муки человеческие. И добрых от злых не оборонишь, и грамот разбойных не уничтожишь…
А с малолеткой я еще поговорил, и алтын ей дал, и сам в кустах подремать лег. Солнце меня пригрело, сон чуден приснился. Будто матушка меня покойная ищет. А я вот так же, дурень, в кустах, схоронившись, лежу, а голоса ей подать не могу. Не нашла меня. И тут я проснулся. А на душе смутно, горько.
Как раз милостивица моя с льняными кудрями воротилась. Стоит, улыбается, на меня смотрит. Крынку молока подает да еще тряпицу узелком. А в узелке — миска с сотами медвяными, да стеклянница с конопляным маслом, да хлеба краюшка.
Читать дальше