— Я тоже очень рада… Мадмуазель, к вам, верно, иногда приходят… приходят неимущие… Разрешите вот это для них оставить. — Глаша очень покраснела, что с ней случалось редко. Прислуживавшая барышня тоже смутилась.
— Благодарю вас, — тихо сказала барышня.
Они поспешно вышли. Улица была совершенно пуста.
— Бедненькая, жалко их, — вздохнув, заметила Сонечка.
— Всех жалко.
— Как князь сказал? — озабоченно спросила Глафира Генриховна. — Он к обеду придет или после обеда? Если к обеду, надо бы кое-что прикупить.
— Не помню, как он сказал.
— Купим, так и быть, наудачу. Хлеба нет ни кусочка.
Они свернули на другую улицу, где, по словам Глаши, в лавке продавали колбасу и консервы.
— Супа сегодня не будет, так закуску подадим: колбасу, селедку и, может, найдем что-нибудь еще, — говорила Глаша, сразу погрузившись в хозяйственные соображения. Мусю и особенно Сонечку это немного покоробило после их разговора. Они шли некоторое время молча.
— Я о той женщине думаю, — сказала вдруг Муся. — Которая в него стреляла…
— Ах, какой ужас! — содрогаясь, откликнулась Сонечка. — Неужели ее казнят?.. И этот несчастный юноша! Боже, какой ужас!
— Я думаю… — сказала Глафира Генриховна и не докончила. С соседней улицы по мостовой быстрым шагом вышел большой отряд солдат. Впереди шли люди в кожаных куртках. Один из них окинул взглядом дам, которые так и похолодели. Страшны были не солдаты, а то, что шли они так быстро, как никогда не идут в городе войска. Лица у солдат были нахмуренные и злые.
Расставшись с дамами, Горенский по Мойке направился к Марсову полю. Он был взволнован своим разговором с Глафирой Генриховной и немного им недоволен: теперь он не имел права устраивать свои личные дела.
До назначенного свидания еще оставалось с полчаса. После душного кинематографа у князя болела голова. Он зашел в Летний Сад, где все было с детских лет так ему знакомо: памятник, ваза, статуи с отбитыми носами. Теперь вид запущенного сада вызывал в нем сладко-тоскливое настроение.
У Петровского дома князь остановился, снял соломенную шляпу и вытер голову платком. Почувствовав усталость, он подошел к скамейке, сел и задумался — о Глаше, о своих делах. «Отчего бы это я так устал?» — подумал Горенский, припоминая свой день. Утром было свиданье с офицерами, вновь завербованными для поездки на юг. Князь передал им деньги и сказал напутственное слово, которое они выслушали, по-видимому, без особого сочувствия. Выражение лиц офицеров, как казалось Горенскому, означало: «Да, теперь и ты говоришь хорошие слова, но надо было обо всем этом подумать раньше…» Князь знал, что он мог сказать в защиту своей прежней роли; знал и то, что можно было сказать против прежней позиции лагеря, к которому, очевидно, принадлежали офицеры. Тем не менее выражение их лиц было ему неприятно, и он несколько скомкал свое напутственное слово.
После свиданья с офицерами была еще явка , — теперь опять вошли в употребление слова, которых Горенский не слышал со студенческих времен. В свою университетскую пору он ни в явках , ни в массовках участия не принимал; но товарищи его в них участвовали и рассказывали о них с видом таинственным и важным. В случае провала молодые революционеры подвергались тогда карам: их исключали из университета, высылали из Петербурга, сажали в тюрьму. Теперь провал означал другое. «В организации Полянского на прошлой неделе расстреляли всех. У Бонашевского, кажется, тоже… И не то еще пойдет», — устало подумал князь.
На явке он обменялся сведениями с агентом, приехавшим из Москвы, где дела шли превосходно: переворота можно было ждать недели через две, — латышская часть была готова. «Да, все обещает нам успех, а все-таки не надо было именно теперь говорить. Я теперь себе не принадлежу… Не надо было также принимать приглашение Муси: для них я слишком опасный гость… Если схватят, то меня расстреляют, а им не избежать серьезных неприятностей», — подумал он и тотчас отогнал от себя эти мысли: Горенский не верил, что его могут арестовать; не верил в глубине души и в то, что его расстреляют, если схватят. «Да, Полянского расстреляли, но человека, как никак известного всей России, они казнить не решатся…» В воображении князя неожиданно встал суд над ним. Он представил себе речь, которую произнес бы на суде. Невольно речь эта у него складывалась в старые привычные формы: после таких речей судьям в прежнее время становилось очень не по себе, а на следующий день речи цитировались в восторженных статьях газет. «Нет, провала быть не может, — подумал Горенский, вспоминая тех людей, с которыми он вел дела в последнее время: ни один из них не мог быть предателем. — Так, хорошо, через две недели переворот, а что же дальше?»
Читать дальше