Князь давно принял решенье — тотчас после переворота отправиться на фронт. Война с Германией должна возобновиться. «Не все ли равно, где будет боевая линия: у Пскова, у Москвы, на Урале, на Дону? Лишь бы отвлечь на нас значительные силы немцев. Их дела на Западном фронте явно нехороши и, если придется послать в Россию десяток-другой дивизий, это может иметь для войны решающее значение… И честь наша, национальная честь России, будет нами спасена», — думал князь. Это было у него на первом месте: мысль о России имела для Горенского неизмеримо больше значения, чем все другое, чем все личное. Тем не менее иногда князю приходили мысли и о собственном его будущем. Как деятельный участник заговора, как участник последней борьбы на фронте, он мог претендовать на многое, имел на это и политические, и моральные права. Горенский не мечтал о диктатуре, хоть иногда допускал, что при некоторых обстоятельствах диктатура может быть ему предложена. Он охотнее принял бы пост в какой-нибудь директории или в коалиционном правительстве. «В конечном счете победа демократии несомненна. А там будет видно… И для мирных переговоров тоже понадобятся люди».
Князю представилась европейская конференция, где он, от имени России, должен будет решать судьбы мира, вместе с Клемансо, с Ллойд-Джорджем, с немецкими государственными людьми. Горенский тотчас отогнал от себя эти мысли, как слишком личные и честолюбивые, и снова, мучительно-нервно зевая, стал перебирать в уме подробности своего обмена мнений с агентом московской организации. «Во всяком случае в течение двух недель дело решится, и слава Богу, иначе нервы сдадут», — подумал он, взглянув на часы. Теперь уже можно было идти на свидание. Князь поднялся и направился к выходу.
Худой человек с лицом лимонного цвета встал со скамейки позади и пошел за князем, быстро его нагоняя. Горенский оглянулся, посмотрел на этого человека и слегка побледнел. «Может быт, вздор, — подумал он. — Во всяком случае надо идти дальше, не оглядываясь». Они подходили к воротам сада. Худой человек вынул свисток и свистнул.
Стоявшие за воротами люди из Чрезвычайной Комиссии мгновенно окружили князя.
— Гражданин Горенский, вы арестованы, — любезно улыбаясь, сказал один из них.
Маруся по субботам относила белье всем своим клиентам. Вернувшись от барышень Кременецких, она позавтракала, отдохнула, затем отправилась в тот особняк, в котором помещалась организация ее друга.
Анархисты были далеко не в милости у властей, но эта организация каким-то образом уцелела и после весенних арестов, и после польского восстания левых социалистов-революционеров. Ее не выселили из давно захваченного ею особняка. Только оружия у анархистов было совсем мало, — прежде особняк напоминал крепость.
Друга Маруси не было дома, но ее уже знали в особняке и свободно пропустили в комнату первого этажа, которая называлась Кропоткинской. «Эх, что с домом сделали!» — думала Маруся, поднимаясь по лестнице, выстланной черным сукном. В Кропоткинской комнате на рожке лампы висел черный флаг. Бархатный ковер был засыпан пеплом, окурками, жестянками от консервов. В углу высокой кучей валялись книжки без переплета. Накурено в комнате было так, что оставаться в ней казалось в первую минуту невозможным. В этой комнате жил клиент Маруси, щуплый человек средних лет, с бледно-серым лицом, с жидкой бородкою, с пенсне, плохо державшимся на носу. В Марусе этот странно говоривший человек всегда возбуждал неудержимое веселье. Так и теперь, только его увидев, она сразу прыснула со смеху и закрылась рукавом, поставив корзинку на кресло. Анархист нисколько не обиделся.
— Здравствуй, женщина, — сказал он.
— Здрасьте… Белье вам принесла, — трясясь от смеха, сказала Маруся.
— Это хорошо. Твой свободный труд, дитя мое, заслуживает уважения, — сказал анархист, наклонившись над корзиной. Его пенсне упало на ковер, он замигал, с трудом разыскал пенсне, чуть не раздавив его ногою, поднял и снова надел. — Никифора сейчас нет, но вечером вы сойдетесь и будете свободно отдаваться утехам любви. Живите в согласии с законами природы… Где же кальсоны?
— Вот… — почти сквозь слезы произнесла Маруся.
— Я вижу одну штуку… Где другие?
— Да всего одна штука и была… Шесть галстухов дали на глажку, шесть воротничков, рубахи две и кальсоны одни… Этого не троньте, это не ваше!
— Что такое мое? Что такое не мое? — спросил анархист. — Все общее, женщина, и все ничье, неужели ты еще этого не усвоила? Мне нужны эти вещи, и я их беру, — сказал он без особенной, впрочем, решительности в тоне, и, поверх пенсне, взглянул красноватыми глазками на Марусю, с которой сразу соскочила смешливость.
Читать дальше