Царевна была больна. Доктор Димитрия, Себастьян Петриций, навестивший ее однажды, определил ее болезнь как «меланколию», происшедшую «от душевной кручины». Аксенье было безразлично все. Но только одного не могла она вынести: ей стало казаться, что по телу у нее бегают науки. Ей всюду чудились пауки, которым противиться не было сил. Она и по ночам просыпалась, вскакивала с постели и принималась трясти на себе сорочку, чтобы сбросить с себя пауков, которые ползли у нее по лицу, по спине, по ногам. Она знала, кто был причиной ее страшных бед. Вместе с Себастьяном Петрицием пришел он к ней, демон рыжий с синеватой бородавкой на носу подле правого глаза. Басманов называл его царем, Димитрием Ивановичем… Пусть так… Но пауки — их и сейчас полна кровать. Аксенья несколько раз просыпалась и этой ночью, чтобы смести их на пол, распугать, выгнать в открытое окошко. А они снова бегали у нее по телу, цепкие, липкие, неодолимые. Она села на кровати и ждала. Из-под стула в углу наползают они теперь. Надо улучить время, когда снова поползут, примериться и швырнуть в них подушкой.
В комнату вошел Басманов. Он был молод, чернобород и удал. И бесценная кривая сабля, жалованная царем Борисом, вся в бирюзе и алмазах, была сегодня лихо прицеплена не на боку, а на животе.
— Аксенья Борисовна, — молвил Басманов, взглянув на царевну, босые ноги которой белели поверх желтой шелковой простыни.
Но Аксенья, сидя понуро, все глядела в угол; она и ног не прикрыла и распоясанной сорочки на себе не собрала.
— Аксенья Борисовна, — повторил Басманов, — указал великий государь на Белое озеро тебе ехать. Сегодня ехать тебе повелел.
Аксенья вскинула глаза удивленно на сверкающую саблю Басманова, повела глазами вверх к широкой груди воеводы, к чернобородому его лицу…
— На Белое озеро, Петр Федорыч?
— На Белое озеро, царевна, в Горицкий монастырь. Доспело тебе время постричься в этой обители, принять иноческий чин.
— Как молвил ты, Петр Федорыч?.. Иноческий?.. А-а…
Аксенья рассмеялась. Она смеялась долго, тихо, звонко, словно бубенчики золотые раскатывала по этому царственному чертогу, обитому тисненой золотой кожей. И Басманов испуганно глянул на Аксенью, которая показалась ему непогребенным трупом, выглядевшим еще страшнее от неимоверной красоты царевны, от молочно-белой ее кожи, черных глаз, толстых трубчатых кос. А она все смеется?.. Или плачет?..
Аксенья подобрала ноги под сорочку, обхватила колени руками, закрыла глаза, из которых вдруг капнули слезы, и стала раскачиваться, причитая:
— Охте, спас милосердный! За что наше царство погибло?
Бог весть, что вспомнилось ей на этот раз, но Басманов вспомнил Бориса, царя всея Руси, королевича Иоганна, датского принца, Аксеньиного жениха, безвременною смертью погибшего в Москве, терем под серебряной кровлей, где зрела — для чего? — неописуемая Аксеньина краса. И, как бы в ответ своему запоздалому недоумению, услышал Басманов причитания Аксеньи:
— Ах, милые наши теремы, кто же теперь будет в вас сидети?.. Ох, милые наши переходы, кто ж теперь будет по вас ходити?..
— Аксенья, — молвил угрюмо Басманов, подойдя к кровати…
Но Аксенья не слыхала. Она сидела по-прежнему с закрытыми глазами, из которых по щекам ее натекала слеза на слезу, и раскачивалась в лад своим причитаниям.
— А хотят меня вороги постричи, чернеческий чин наложити…
— Ах ну, да ты не плачь же! — крикнул с досадою Басманов.
Но Аксенье не было до него дела, и причитала она не для него.
— Ох, постричися не хочу я! Мне чернеческого обета не сдержати. А и кто ж мне откроет темную келью?..
Басманов сжал кулаки, стиснул зубы, повернулся и вышел из комнаты. Он шел, сам не зная куда, через передний покой, застланный голубым сукном, и в ушах его звенел разраставшийся плач Аксеньи, пробудившейся наконец от оцепенения, в которое впала она со дня смерти царя Бориса:
— …чернеческого обета не сдержати… А и кто ж мне откроет темную келью?
Шаги Басманова, заглушенные сукном на полу, быстро замолкли в переднем покое, но никто не пришел воеводе на смену утешить царевну либо снарядить ее в далекий путь.
Было рано. Плотники едва-едва начали тюкать молотками и шабаршить рубанками, отстраивая половину для Мнишковны, для царской невесты, которая уже давно выехала из Самбора в Москву и теперь вступила с огромной своей свитой в пределы Московского государства.
Стук молотков становились все явственнее. Скоро и по кровле забарабанили они, сшивая листовое железо, покрытое полудой. Точно литаврщики в поле на ратной потехе, разыгрались рабочие по маковицам и карнизам Мнишковниной половины и прорвались стукотней своей сквозь вызолоченную решетку Аксеньиного чертога. Аксенья перестала причитать, вытерла слезы рукавом сорочки, прислушалась к стуку, который сливался вместе в дружные удары десятков молотков, чтобы затем рассыпаться врозь мелким, дробным горохом… И вдруг встрепенулась, соскочила с кровати, подбежала к резному шкафу; не глянула ни на псов гончих, вившихся по створкам, ни на ловчих птиц, распластавшихся по углам, а принялась сразу выбрасывать из шкафа развешанную там рухлядь. Набросала шубок, шапок, одежды всякой целую груду, но выбрала только тесьму, чем повязать сорочку на себе, да коричневый плат из траурных одежд, в которые облеклась после смерти отца. И, тихо ступая босыми ногами, вышла из комнаты своей в передний покой.
Читать дальше