Века прошли, и они поняли, что одной бессонницей упрямого цыгана не сломить. Его отвели в общую камеру и разрешили спать. Он провалился в чугунное беспамятство, непохожее на обычный человеческий сон.
После сна и отравленной тюремным запахом пищи к нему применили физические меры воздействия. Сбитый с ног, с разбитым лицом, с раскрошенными зубами, Борис Федорович поднимался с полу, смотрел прямо перед собой налитыми кровью глазами. Но от веры в светлое будущее всего человечества не отрекался, и ничего похожего на шпионаж против Советской власти на себя не брал. Он оставался несгибаемым коммунистом Поповым.
Снова текли часы, дни, недели. Века — нет. К нему вернулось ощущение времени. В редкие часы, когда ему удавалось остаться наедине со своими мыслями, он вызывал в памяти картины далекого детства. Забытая песенка «ой, ножки болят, они кушать хотят», как испорченная пластинка крутилась и крутилась в его воспаленном мозгу.
О жене, о детях он старался не думать. Он решил считать себя умершим для них и не казнил себя. Он боялся лишь утратить остатки сил, потерять человеческий облик и смириться перед палачами.
На допросах с некоторых пор он молчал. Он понял всю тщету попыток доказать свою правду. Он понял, что его правда никого не интересует, как не интересовала с самого начала.
Образ пройдохи Селезнева растворился, исчез, словно и речи о нем никогда не было, словно никто никогда не сомневался в чистоте рук Бориса Федоровича.
Возводимое на него было настолько диким, настолько не укладывалась в сознании нормального человека неправедность обвинений, что она перестала его задевать. Но если среди всей этой галиматьи с тонких губ пустоглазого следователя срывалась фамилия Уланова, ему становилось до слез жалко Сергея Николаевича, его дочь, его милую жену. И больше всего боялся он дня, когда приволокут на очную ставку такого же избитого и изнуренного реэмигранта. «Зря, эх, зря»… — думал он об Уланове, но что именно «зря», до конца не додумывалось. Время шло, а Сергея Николаевича ему для очной ставки не предъявляли. Видно распоряжение еще не поступило.
Настал день, и Борис Федорович вновь увидел себя сидящим в кабинете с книжными шкафами, ковровыми дорожками и мраморным чернильным прибором на письменном столе. Сам хозяин за столом не сидел, разгуливал по кабинету. Размеренно, никуда не спеша, он перечислял грехи обвиняемого Попова.
К великому удивлению Бориса Федоровича он, наконец, припомнил даже историю забытого Селезнева, но как-то вскользь, между прочим. Борису Федоровичу вдруг стало интересно, отнимут или не отнимут у Селезнева комнатенку. И решил, что отнимут. От них, сволочей, всего ждать можно. Эти сволочи и дом на улице Ленина, поди, уже оттяпали, а жильцов убрали с глаз долой в непригодные для жизни бараки. Он впервые стал думать о НИХ как о сволочах, и с трудом вернулся к действительности, понуждаемый вопросом полковника:
— Признаете или не признаете?
— Что? — поднял взор Борис Федорович.
— Выдачу незаконного ордера гражданину Селезневу.
— Это признаю.
— Почему не признаете остальных пунктов обвинения?
Борис Федорович молчал.
— Какие у нас могут быть основания верить вам, если вы признаете одно, невинное, можно сказать, деяние, и не признаете главного?
Надо сказать, Борис Федорович не любил грубых матерных выражений. В свое время в этом отношении он прошел неплохую школу в колонии, но уже тогда, в самые юные годы дал себе зарок никогда не материться за исключение редких и не оставляющих иной возможности случаев. Вот тут он и представился ему в полной мере.
Борис Федорович разлепил непослушные губы и обложил полковника замысловатым, многоэтажным, отборнейшим русским матом. Ласковый полковник аж воздухом поперхнулся. А потом запрокинул голову и густо захохотал.
Он вернулся за стол, сел и привычно положил растопыренную пятерню на пухлую папку с делом Попова Бориса Федоровича, 1908 года рождения, русского.
— Ладно, цыган, хрен с тобой. Получи свой срок, и катись в зону, чтоб больше тебя не видели.
И после необременительной процедуры, Борис Федорович получил десять лет по пункту пятьдесят восьмой статьи «подозрение в шпионаже» и поехал в неведомую даль в красном телячьем вагоне.
Лука Семенович, «тут это», не стал дожидаться государственной трехтонки и массового заезда на новое жилье. Он проявил самостоятельность, за свой счет нанял грузовик и первым съехал из дома на улице Ленина.
Читать дальше