10 сентября был последний срок представления программы. Утром 7-го Лаврентий наваксил сапоги, начистил до яркого блеска пуговицы мундира и герб на каске, выбрился тщательнее обыкновенного и с оттиском под мышкой вышел из дому.
Григорович принял Серякова не сразу. К нему только что вошел с докладом правитель дел академии, румяный толстяк Всеславин. За дверью кабинета ворчливо гудел бас чем-то явно недовольного конференц-секретаря.
— Пустое, пустое, оставьте! Разве это программа? — доносилось до Лаврентия. — Какие это скульпторы?.. Они печники, просто печники, они только и умеют, что глину мять…
«Эх, не вовремя я пришел! Сейчас ему все худо покажется», — думал Серяков, чувствуя, как замирает сердце и начинают дрожать руки.
Всеславин вышел из кабинета хоть и с улыбкой, но розовее обычного. Увидев Лаврентия, сказал негромко:
— Грозен нынче Василий Иванович! Такую пыль из пустяков поднял, просто беда!.. Ежели без крайности, и не суйтесь, пожалуй…
Но Серяков все-таки вошел. Григорович сидел за письменным столом и сердито посапывал, читая какую-то бумагу, держа ее далеко от глаз. Он мельком покосился на остановившегося у порога и опять уставился в бумагу.
— Ну что, батюшка, скажешь? Как твои опыты? Что тебе еще от академии нужно? — спросил он наконец ворчливо.
— Принес вам первому показать, Василий Иванович, — сказал Лаврентий и подал свой лист.
Конференц-секретарь нехотя отложил бумагу и все с тем же насупленным лицом взял гравюру. Вгляделся, потом отодвинул подальше от глаз. Нашел на столе лупу, посмотрел в нее тут и там. Наконец встал, прошел, прихрамывая, к окну и, выставив лист на свет, все смотрел и смотрел не отрываясь.
Лаврентий стоял ни жив ни мертв. А Григорович, будто чтобы помучить, ничего не говорил, а все рассматривал его работу. Наконец не спеша возвратился к столу, бережно положил гравюру и шагнул к замершему Лаврентию.
— Вы молодец! — сказал он прочувствованно. — Молодец и истинный художник! Вот что значит талант и упорство! Уж если что решился сделать, то и сделал отлично. Поздравляю вас, мой друг, поздравляю от всей души!
И, взяв голову залившегося краской Серякова в пухлые старческие ладони, три раза поцеловал его, обдав запахом сигары и душистого мыла. При этом Лаврентию показалось, что на выцветших, с красными жилками глазах конференц-секретаря что-то блеснуло. Да и у него самого разом подкатил к горлу радостный комок.
А Григорович уже опять взял в руки лист и, всматриваясь в него, весь расплылся в улыбку.
— Прелестная, небывалая вещь… Просто отлично… Отлично, мой друг!.. — приговаривал он. — Вы мне нынче праздник устроили, спасибо вам. А то все работы несут пустые, ревматизм одолел, пишут в канцелярии плохо. Все из рук вон… А тут вы так порадовали… Идите же, батюшка, сейчас же от меня к Шебуеву, Уткину и Бруни, всем им покажите немедля. Тут есть на что посмотреть, право. Да всем так и говорите, что, мол, Василий Иванович видел и в восторге, в совершенном восторге… А потом ко мне обратно принесите обязательно. Я еще посмотрю и кое-кому покажу.
Этот день был настоящим триумфом Серякова. Прямо от Григоровича он пошел к ректору. Все еще бодрый, несмотря на глубокую старость, Шебуев внимательно рассмотрел лист и, хотя, конечно, Лаврентий не упомянул об отзыве Григоровича, тоже расхвалил его и выразил уверенность, что звание художника будет обязательно присуждено.
Разговор с Уткиным навсегда запомнился Серякову. Ведь Уткин — знаменитый гравер, высший в России авторитет в этом искусстве.
В мастерской старого профессора был еще какой-то франтоватый господин, видимо, его гость. После того как Лаврентий назвал себя, Уткин тотчас вспомнил, что в совете разбирали его просьбу о программе по гравированию на дереве и что было немало споров, разрешать ли ее.
— Покажите же нам, что вы сделали, — закончил он.
Так же внимательно, как Григорович, смотрел он на лист, сначала через обычные свои очки, а потом через огромную лупу, изучал, казалось, каждый кусочек изображения, каждую линию. Только делал это не молча, а чуть ли не с первой минуты восклицая:
— Великолепно! Прелесть! Прекрасно!.. — И, обратившись к почтительно стоявшему за его стулом гостю: — Что же после этого стоят наши гравюры на меди, когда на дереве можно делать такие вещи?
— Только, смею заметить, Николай Иванович, — отозвался тот, — я впервые вижу подобное искусство в ксилографии. Это возможно только для редкостного артиста. — Он слегка поклонился Лаврентию. — Позвольте спросить, сколько же вы работали?
Читать дальше