— И в самом деле, вспомнил! — воскликнул Быков.
Человек, неожиданно появившийся в квартире Быкова со своим длинным вопросником, сразу почувствовал, что начинается серьезная беседа. «Это как в карты играть, — радостно подумал он, — сначала иного упрямца не уговоришь, а потом, как увлечется, ни за что от стола не оттащишь».
— А об Агаркове ничего не помните?
— Рекламист! — запальчиво проговорил Тентенников. — У меня с ним, когда он в Петербург прилетал, большая стычка была.
— По-моему, ты ошибаешься, — перебил Быков. — Он был человек неглупый и погиб ужасно. Ведь его, кажется, летчица убила.
— Из ревности? — тревожно спросил молодой человек, разбрызгивая кляксы по блокноту.
— Какая тут ревность! Ведь мы, когда говорим о том, что летчик кого-нибудь убил, иной смысл в слово вкладываем, чем в обычном словоупотреблении. Он когда-то одну летчицу обучал. А во время учебного полета у неё вдруг заело руль высоты. Посадка была неудачна. Сама летчица жива осталась, а вот Агарков на следующий день умер.
Молодой человек, торопясь, записывал рассказы Быкова. Он не решался даже посмотреть на своего собеседника. Жизнь раскрывалась перед ним неожиданно и сурово, чужая, далекая, словно, толкнув дверь и войдя в эту квартиру, он стал старше на двадцать лет.
— А Вабрикова, авиационного инженера, вы знали?
— Его в марте восемнадцатого года убили. Талантливый человек, много бы пользы мог принести! Дикая история с ним случилась. Он приехал с фронта в Петроград и собрался сразу же в баню. Взял саквояж — и в Казачий переулок, там тогда знаменитые бани были. А в это время анархисты-бандиты поджидали кассира, который возвращался из банка. И у кассира тоже саквояж был. Вот из-за саквояжа они Вабрикова и спутали с кассиром. Представьте, его на Фонтанке настигли и пулю в лоб. А когда саквояж раскрыли — не обнаружили ничего, кроме чистой смены белья, да мочалки, да мыльницы с мылом. Они в него, мертвого, со зла целую обойму выпустили.
Еще около часу просидел в комнате журналист, и Быков, не сходя с подоконника, рассказывал ему о людях минувшей поры — о первых русских летчиках. Кого только не вспомнил он в этот вечер: и величайшего летчика своего поколения Петра Нестерова, и разбившегося в Варшаве Габер-Влынского, и могучего смельчака Михаила Ефимова, которого, по слухам, убили белые в Каче, и умершую в пятнадцатом году отважную Звереву, и проходимца сына сенатора Жилинского, дружившего с пройдохой Распутиным, и тех, кто остался в живых и время от времени напоминал о себе короткими письмами, телеграммами, телефонными звонками.
— Ты не устал? — спросила вдруг Лена, входя в комнату. — С дороги помыться бы надо, а ты говоришь, говоришь…
— Сам не понимаю, как получилось, — недоумевающе развел руками Быков. — Хотел несколько слов сказать, а вдруг будто ком подступил к горлу: душит былое, душит, и больно и сладко наново все вспоминать.
— Да и я заслушался! — признался Тентенников.
— Вы уж извините, — сказала Лена, глядя на посетителя светлыми спокойными глазами. — Петру Ивановичу спать пора. Ведь он целый месяц в лесу на охоте провел, а отдохнуть сегодня не успеет: рано утром ему на аэродром надо.
— А мы, собственно говоря, уже кончили беседу, — сказал журналист, надвинул на лоб шляпу, уложил в портфель свои записные книжки, блокноты и, распрощавшись, вышел из комнаты.
— Насилу выбрался, — сказала Лена. — Сидит, как памятник, и ничем его с места не сдвинешь.
— А я не в обиде, — задумчиво сказал Быков. — Оказывается, вовремя пришел он, — пока я с ним говорил, жизнь заново приснилась. Сколько прошло перед глазами хорошего и плохого…
* * *
Квартира была наспех обставлена: Лена переехала сюда в те дни, когда Быков бродил по вологодским лесам. Быкову все казалось отменно подобранным: он радовался и дешевеньким древтрестовским стульям и причудливо-нелепому буфету, напоминавшему старинный ларь, на который поставлены два ночных столика, радовался даже лежавшей на подоконнике сшитой из материи кукле.
— Давно я мечтал о том, чтобы найти портрет Глеба, — сказал Быков жене. — Где ты его достала?
— Кузьма подарил. Пришел на новоселье с подарком. Сам место выбрал, где надо повесить, сам гвозди вколотил.
— И сам же жаловался на одышку, когда пришлось забираться на табуретку, — промолвил Тентенников. — Зато портрет отменный: Глеб здесь прямо как вылитый.
Они долго глядели на изображение старого друга, и чувствительный Тентенников даже всплакнул: ожидая поезда, он несколько раз подкреплялся в станционном буфете. Не окликни его Лена, он, пожалуй, еще долго простоял бы перед портретом. Да, Глеб был изображен здесь совсем молодым. Таким он был в первый день знакомства, в поезде, ранней весной 1910 года… Приятель, перерисовавший портрет со случайно сохранившейся у Тентенникова фотографической карточки, придал удивительное выражение глазам Глеба: в каком бы углу комнаты ни находился Тентенников, всюду преследовал его этот добрый, восторженный, чуть затуманенный взгляд.
Читать дальше