«Учиться, учиться, — мечтал он, — Эйлер поможет…» Но и то, что он сделал, поражало, как чудо, всех видевших этот снаряд. Не меньше других был удивлен этим и Эйлер.
— Не знаю, что ждет тебя в России, — проговорил он, — но в Германии ты имел бы и великую славу, и деньги, и приобрел бы знатность. Если ты все же хочешь, чтобы твоя махина была известна государыне, я при первой удобной минуте доложу об этом герцогу. Но хорошенько обдумай это.
Сеня на это ответил, что он уже все хорошо обдумал, и снова благодарил, и снова просил, чтобы Эйлер поскорее доложил о нем герцогу.
— Хорошо, я сделаю все, что могу, но мой совет: не говори сразу всего, скажи, что еще работаешь, а пока покажи одну птицу, да можно еще крылья, а про эту машину молчи.
Тредиаковский вполне согласился с этим мнением.
— На птицу государыня посмотрит, как на игрушку, она развлечет и позабавит ее, да и ее любимца Карла. Крылья тоже не могут внушить опасения. Тут нужна смелость, и ловкость, и умение управлять, а главнее всего, что и руки, и ноги заняты, да долго и не пролетишь. Плевать разве только можно сверху, вот и все, — с улыбкой произнес Тредиаковский.
«А машина не то. Теперь она легче держится на воздухе, можно работать только ногами, обе руки будут свободны, после последнего усовершенствования ее», — по крайности, так полагает Сеня…
На том и порешили.
Сеня все же не утерпел, чтобы не сбегать к Кочкаревым.
Он ужаснулся тому, как изменилась Настенька за те две недели, что он не был у них.
Она похудела, побледнела, глаза ввалились.
— Сеня, милый, — со слезами говорила она, — смерть наступает, видно. Где батюшка, что с родным, где… За что это?.. Вот говорят, цесаревна добрая, ее бы попросить, а другие говорят, что герцог тогда никого не пощадит, что он всех преследует, кто к цесаревне обращается. О Боже, что же делать нам?..
Марья Ивановна мучилась вдвойне, и за мужа, и за Настеньку. Она давно уже угадала ее незамысловатую тайну.
Узнал Сеня и про Кузовина, и это утешило его. Значит, не так уж страшен донос Бранта.
Но о своих надеждах он не сказал ничего.
— Придет время, теперь уже не за горами. Все узнают. Спасу, хоть бы погибнуть из-за того пришлось…
Тяжелым кошмаром, диким сном казалось Артемию Никитичу все, что произошло с ним. Он потерял сознание, когда схватили его грубые руки холопов и кинули в закрытый возок. Человек древнего рода, богатый помещик, с честью и почетом служивший при великом императоре, окруженный всеобщим уважением в своей губернии, вдруг подвергся наглым оскорблениям немецкого выходца низкого происхождения, не признанного дворянином даже на своей родине.
Когда тяжелые ворота Тайной канцелярии захлопнулись с визгом своих железных ржавых петель за привезшим его возком, он едва пришел в себя, плохо осознавая окружающее. Темными, сырыми коридорами его провели до каменного мешка, которому, быть может, суждено было стать его могилою.
Его втолкнули в низкую дверь, заперли ее, и он остался один. Насколько он мог сообразить, он находился в подвале.
Пол был сырой и липкий, стены мокрые, маленькое, продолговатое окошечко, заделанное решеткой, едва возвышающееся над уровнем земли, тускло пропускало сквозь себя дневной свет. В этом сумеречном свете Кочкарев увидел грязный тюфяк на полу и около него железную табуретку. Это было все.
Стоять на полу в легких башмаках было сыро и холодно. Артемий Никитич сел с ногами на тюфяк. Все тело его ломило, в голове шумело, он никак не мог собраться с мыслями.
Глухая тишина царила вокруг, только в камере что-то жило, шевелилось, шуршало…
Мыши, гады, — Кочкарев не знал…
«Погиб, — думал он, — кто знает, что творится за этими стенами».
Он постучал кулаком в стену. Никакого отзвука, словно он ударял в скалу.
«Что-то теперь дома, — думал он. — Ждут, наверное, меня, надеются, гадают».
Тяжелый стон вырвался из его груди. Он упал ничком на грязный тюфяк.
И потянулись часы, томительные, мучительные, похожие друг на друга, как близнецы древнего мифа: Сон и Смерть.
Тусклый свет в оконце постепенно гас, и наступила тьма. Кочкареву было все равно. Тьма в его душе царила уже давно.
Хотя у него и были часы, но он ни разу не полюбопытствовал взглянуть на них. Не все ли равно?
Открылась дверь, кто-то вошел, поставил около него кружку с водой, прикрытую ломтем хлеба, и ушел.
Кочкарев даже не поднял головы.
Смутные и ленивые мысли бродили в ней. Переход от известных удобств жизни, от всеобщего уважения к этой смрадной и сырой камере с кружкой воды и куском заплесневевшего хлеба был так быстр и неожидан, что мысли Артемия Никитича разбежались, как облачко при налетевшем урагане.
Читать дальше