Вошедший мужчина был человек средних лет, невысокий, коренастый, чуть-чуть полный.
Голова его казалась очень большой, под коротко остриженным напудренным париком. Лицо у вошедшего было полное, круглое, с небольшим тупым носом.
В этом лице особенно поражал лоб, очень высокий и сильно выдающийся. Небольшие глаза глядели зорко и проницательно. Верхняя часть лица ясно говорила об упорстве, энергии, привычке к умственной работе. Но выражению ее странно противоречили губы с какой-то привычной, растерянно заискивающей улыбкой.
Он не без достоинства ответил на низкий поклон Семена и, протянув ему руку, произнес приятным голосом:
— Прошу, сударь, садиться, и мы сейчас потолкуем, надо только совлечь сию парадную шкуру, — и он ткнул себя в грудь. — Варенька, готовь стол, — закончил он, уходя в свой кабинет и прикрывая за собой дверь.
Варенька живо принялась накрывать стол. Она поставила на стол три прибора, мило проговорив Сене:
— Батюшка будет в обиде, коли вы не откушаете с нами.
Сеня только молча покраснел и наклонил голову.
Когда через несколько минут Василий Кириллович вышел из своего кабинета в домашнем шлафроке, на столе уже стояли щи, каша и буженина, а также кувшин с водой.
Василий Кириллович потянул носом.
— Ай да Варя, императрицын стол, ей-ей, императрицын стол! — весело произнес он, намекая на всем известную любовь государыни к буженине.
Это было ее любимейшее блюдо, в честь которого она дала даже фамилию Буженинова своей любимой дуре, горбатой калмычке.
— Милости прошу, — прибавил он, указывая рукой Сене на стул, — откушаем. Господи, благослови!
Он перекрестился и сел к столу.
Сеня принужден был выпить с ним маленький стаканчик водки.
С первых же слов, произнесенных Василием Кирилловичем, вся робость Сени перед ученым академиком прошла. Он увидел перед собой простого, гостеприимного и доброжелательного человека.
Он откровенно и правдиво рассказал Тредиаковскому все, что заставило семью Кочкаревых ехать в Петербург, про то, как с детства его влекла к себе наука, как помогал ему Кочкарев.
— И по-латинскому знаете? Это хорошо, — произнес Тредиаковский. — Я учился ему у католических монахов.
Рассказывая о себе, Сеня не мог по своей натуре скрыть, что он изобрел одну махинацию и надеется на фортуну здесь.
Тредиаковский внимательно слушал его, но не задал ни одного нескромного вопроса относительно его махинации.
Только все выслушав, он сказал:
— Ты не немец (он во время обеда невольно перешел на «ты», чем Семен нисколько не был обижен, ввиду разности возраста, положения и особенно — сердечности тона Василия Кирилловича). Да и в этом великая препона. Я готов поговорить о тебе с господином Эйлером, академиком. Он же имеет счастье пользоваться особым покровительством его светлости, милостивого герцога Курляндского.
При последних словах маленькие глаза Тредиаковского насмешливо блеснули.
— Но не знаю, — продолжал он, — что из этого выйдет. Не любят нас, русских ученых… Ой, как не любят!
В голосе Тредиаковского послышалась неподдельная тоска. На мгновение он закрыл рукой глаза.
Потом продолжал, но на его лицо уже легла мрачная тень, обычная улыбка исчезла с губ, и оно приобрело строгое, скорбное выражение.
— Труден путь русского ученого… Трудно бороться нам… Измываются безграмотные немцы, подхалюзы, холопы… А еще тошнее быть русским пиитом. На жалкие гроши хотят купить вдохновение. Да разве можно палками выгнать вдохновенный стих… Безумцы…
Тредиаковский сильно разволновался и встал.
— Батюшка, ужли опять Волынский! — с тревогой спросила Варенька.
Тредиаковский только рукой махнул.
— Оставь, Варенька, — морщась, как от боли, сказал он, — враг он мой. Чую я, коли он сам не свернет себе шеи, убьет он меня. Тут моя погибель… До могилы не забудет он… моей песенки…
И Тредиаковский безнадежно махнул рукой.
— Да, юный друг, — продолжал он, кладя руку на плечо Сене, — нет для них святыни во вдохновении пииты. Священный огнь Аполлонов вотще горит в пророческой груди пииты. Они хотели бы заплевать его. Вотще пенится поток Иппокрены, они готовы сором завалить его. Безумцы!
Тредиаковский уже ходил по комнате. На его груди распахнулся халат, голова без парика, покрытая довольно длинными темно-русыми волосами, падавшими ему на лоб, была гордо закинута, глаза горели. Ни в фигуре, ни в лице не было ни признака раболепства. Очевидно, сегодня он опять претерпел какое-нибудь унижение, что скрывал, и теперь, найдя, как ему казалось, отзывчивую душу, изливал боль оскорбленного сердца.
Читать дальше