— Ай-ей! Пупий Самт — на глазах у Шайтана чуть было не околел, — тихонько выговаривал Тимофей. — Девка приснилась голая, давно с женой Околь не ложился. — Помахивая топориком, он свалил сушину, смахнул вторую, обрубил смоляной корень. Подбросил смолья и бересты — костер сразу взялся, и ярко вспыхнул, и откинул предутреннюю туманную темноту. Перед Тимофеем в трех саженях стоял волк с золотой цепью на шее.
Исподлобья, внимательно, словно желая запомнить навсегда, рассматривал волк Тимофея. В прозрачных глазах его не было страха, они оставались холодными и настолько осмысленными, что Тимофей физически ощутил взгляд Волка-Леськи. Клочкастый, взъерошенный, с запавшими боками волк пристально вглядывался в Тимофея, и тот не мог избавиться от внезапно возникшего ощущения вины перед зверем. Мелькнула, слабо прорезалась догадка: волка ожидает беда, и он, Тимофей, каким-то краем к ней причастен. Причастен, хотя и невольно, — зверь-то взращен людьми, ему недоступны сейчас тайны урмана — тайна погони, тайна звериного следа, запаха, звука… Волк ничего не знает о жизни леса. Он, такой сильный и могучий, слабее пятилетнего ребенка. А Тимофей погнал его пулей в дикую чащу. И волк, наверное, сейчас спрашивает его: «Зачем ты поломал мою жизнь?»
Зверь долго не отводил глаз от глаз человека, но Тимофей выдержал взгляд. Шумно выдохнул волк и медленно, всем туловищем повернулся. Отступил несколько шагов, остановился, снова исподлобья глянул на Тимофея и медленно побрел к реке. Там его ждала темногривая волчица.
«Гляди-кось! — вытер взмокший лоб Тимофей. — Ишь какой, золотой цепочкой женщину себе подманил. Ежели он мужем ее сделается, то выживет…»
Волчица, изгибаясь телом, пританцовывая, приблизилась к Волку, и тот на глазах преобразился. Подобрался, распрямился, обозначились сильные мышцы, плотно прилегла шерсть, и словно распахнулась широкая грудь. Волчица приблизилась почти вплотную, тихонько прорычала, но Волк-Леська не знал обычаев древней игры. Он изумленно и радостно смотрел на гибкую, стройную волчицу, что делала ему таинственные знаки, и, не понимая, потянулся к ней. Та легонько кусанула волка в плечо, сильно толкнула в грудь и отпрыгнула в сторону.
— Устэ! Устэ! Так-так! — одобрительно крякнул Тимофей, заваривая крепкий чай. — Береди, буди его душу. Глупый он, совсем молодой. Смотри-ка, у волчицы черная грива… Ведь она же, поди, собака… Но что он мне хотел сказать? Грозил или предупреждал, чтобы я не заглядывал в урман?
Черногривая толкала грудью Леську и уводила его в лес. Вот они скрылись в кедраче. И Тимофей тоже стал собираться в путь.
…Саннэ у костра обдирала белку, распяливала на плашке, Сандро выстругивал лыжи. Покойно горела нодья. Сын в нетерпении бросился к отцу, помог снять лыжи, Саннэ бросила в котелок кусок мяса, и Тимофей легонько вздохнул: дома.
— Отчего, тетюм, такая тяжелая пайва? — спросил Сандро, пытаясь заглянуть внутрь.
— Не трогай, — тихо попросил Тимофей. — Потом…
— Выпей чего, милый тетюм! — запахнув куском ткани лицо, поднесла кружку Саннэ. — Мы тебя так долго ждем, милый отец.
— Как твое здоровье, отец? Не опасна ли была твоя тропа? — Сандро усаживает отца на мягкую пихтовую постель и стаскивает с него обледенелую обувь, а Саннэ уже согрела у костра меховые носки. — Что видел? Кого встретил?
— Много видел, много слышал, много встретил. Устал… и есть хочу! А поем, спать буду! Слушай меня, сын Сандро. Леська исчез. Искали, не нашли… Власти наедут, сыск начнут. Иду в Евру, буду на сходе просить за вас, но, чую, сход не позволит. Так чует мое сердце. Завтра поутру идите по моему следу в Леськин урман. Там, на берегу Зимней реки, поставьте чум и начинайте лесовать — зверя много. Я приду к вам, но не скоро… А ты, Сандро, на всякий случай сработай лодку.
— Пусть будет так! — покорно согласился Сандро. — Но знай, отец, с Саннэ меня ничто не разлучит.
— Оружие и собак я тебе оставлю.
— Спасибо… спасибо, отец! Ты самый лучший из отцов, — горячо благодарит Сандро. — Я добуду пушнины, построю лодку, мы будем ждать тебя сколько угодно.
— Ставь петли и кулемы, береги порох. И береги Саннэ, видно, так судьба поворачивается…
— Как будто это было вчера, — вздыхает старая Околь. — Разве я могу забыть горе своего сына? Разве можно забыть горе Саннэ? Они насквозь проросли в мою душу, они — все сыны мои и дочери — живут во мне. И память наша — то лун медлительных поток…
«Лун медлительных поток», — эхом отдаются в сердце Апрасиньи слова матери. Но как же так? День стремительно врывается в ночь, и ночь откидывает рассвет, и ночь угоняет день… Как же может быть, что память — медлительный поток? Ведь у нее, Апрасиньи, воспоминания вспыхивают и сменяют друг друга так же быстро, как волны в весенней реке.
Читать дальше