Оглядывал из своего окопчика расчеты и Матушкин. Разверстые жерла орудий с надульными тормозами, казалось ему, торчали, как лопоухие морды собак. Припав к снегу, таясь, они будто нервно вынюхивали в воздухе, привычно ловили знакомый и терпкий запах зверья. Солдаты в белых маскировочных халатах застыли, как снежные бабы, только пар изо рта валил.
Даже с этой, вроде бы тыльной стороны огневые терялись за несколькими рядами могил. Матушкин слегка успокоился. Повел дальше взглядом, теперь уж назад, к «котлу», и даже слегка задохнулся. Потянул из окопчика шею, привстал. Сердце так и заныло, да так сладко, что досадное, все время точившее его беспокойство пусть на миг, но все ж отпустило его.
Там, сзади, где край несжатого кукурузного поля, как бы выгибаясь над лощиной, отделял небо от земли, лежала желто-лимонная полоса. Чуть выше она розовела. А уж дальше и вовсе была до слез, до тоски несказанная красота: горизонт весь пылал, а в зимнем матовом небе откуда-то из-за холмистой снежной степи, не признавая обкладов, траншей, огневых, плыли белые кудлатые облака. Солнце, еще невидимое, но уже вот-вот готовое выплыть из-за края земли, щедро обливало их снизу алым.
«Ого! — Матушкин глаз не мог отвести от этого чуда — и вечного, и каждый раз нового. — Как же я это так? Ведь мог проглядеть. Такое-то, а! Может, в последний-то раз!»
Только на миг отвлекся Матушкин, а слабый рокот по ту сторону холма вдруг перерос в рев. Матушкин стремительно обернулся. Из-за торчавших там из снега сухих кукурузных стеблей выплеснулся снежный клубящийся вихрь. Что-то там шевельнулось в этой снежной вздыбленной пене, ревущее, неясное, грозное. И хотя ждали этого Матушкин, и Изюмов, и Нургалиев, и Пацан — все солдаты ждали, возник танк в вихревом снежном столбе неожиданно, словно какая-то сила враждебная из-под земли. Рев мотора, ударив по ушам, тотчас оборвался, снежный смерч вокруг танка стал опадать, и огромное рыжее пятно не сразу начало выставлять себя русским солдатам напоказ. Сначала открылась приплюснутая тупая плита, затем что-то чудовищно узкое, длинное, как жуткий уродливый клюв, как таран, и лишь потом показался сам корпус здоровенных размеров и веса — просто колоссальный замшелый валун.
Такого железного чудища взводный и никто из обоих расчетов еще никогда не встречали. Матушкин знал немецкие танки, все их «тэшки» — «тройки», «четверки» — и их самоходки. Прямым выстрелом наши орудия легко брали их в лоб. А вот этот? По силам ли он даже самым новейшим нашим «зисам»? Даже хоть бы в упор? Где вот у этого чудища самое слабое место, куда его, проклятого, бить? Говорили, будто немцы пускали уже какие-то экспериментальные танки. В лоб их наши пушки вроде не брали. Не они ли это?
«Семидесятипятка» или «восьмидесятивосьми»… А то, может, и «стопятимиллиметровая»? — прикидывал Матушкин, изучая в бинокль торчавший из башни огромный уродливый клюв. — Да-а, брат, такая как долбанет!»
Пока было ясно одно: себя, насколько удастся, нужно не выдавать. Выжидать. В овраге рокотали еще. Вот-вот вынырнут и тогда уж точно пойдут на «котел». Затем и пришли. И погоста им, стало быть, не миновать, должны рядом пройти. Глядишь, и подставят бока. «Лишь бы, — молил бога Матушкин, — не помешали нам, не двинули бы сейчас из «котла», дали бы сначала здесь расправиться».
Как ни был Евтихий Маркович занят всем этим, все же уловил краем сознания иной смысл своих же собственных слов: не миновать им погоста.
«Они-то минуют еще или нет, а ты уже здесь, — мелькнуло даже чуть весело у него в мозгу. — Окопчик-то твой — только присыпать, и все, та же могила. — Но тут же упрямо тряхнул головой. — Нет уж… Окопчик — это «энпэ», а не могила! Понят дело? Вот так! Мы еще поживем!»
Матушкин уже давно исподволь усвоил, что как думает и чувствует, на что настроил себя человек, так оно в конечном итоге и получается, будто мысли и чувства, глубинный душевный настрой сами, помимо воли людей властно влекут их дорогами судеб. Хочешь, стремишься жить, в какой-то решительный миг каждой фиброй души цепляешься жадно за жизнь — и живешь, а сдался- и прощай, и погиб. И только Матушкин внушил себе, что пусть лучше фашисты подохнут, а он еще покажет, как над краем оврага взметнулось еще два новых смерча.
Он снова вскинул бинокль, уставился в снежные вихри. Все повторилось опять: рыжие пятна увидел сперва, рыла тупые, клювы, крутые бока. И вот она, троица вся: застыла, готовясь, осматриваясь глазницами щелей, утробно урча.
Читать дальше