— Полегчало? — спрашивает она, гладит меня по голове. — Кажется это слова Гамлета: прощай и помни обо мне.
Сомненья нет: не призрак, а живой Пауль где-то рядом.
— Но мы еще встретимся, — с трудом разлепив губы, слышу свой надтреснутый голос со стороны, понимая и не веря, что это не случится никогда.
— Конечно, — говорит она.
Уходит.
Стучат каблучки.
Все дальше, все тише.
Так вбивают гвозди в ладони.
Я медленно несу свой крест по камням скользкой мостовой.
Улицы срастаются сторонами.
Карета выворачивается из-за угла, как сустав.
Она движется медленно, без пассажиров. Человек, сидящий на облучке, кажется, дремлет, как лунатик с открытыми глазами. Только кони, мои дорогие братья, устало, но упрямо стучат копытами по мостовой.
Оказывается, отчаянно трудно впервые вкусить предательство любимой женщины, не подвластное никакому, даже собственному, суду.
Меня мучают во тьме веселые голоса прохожих, смех, шарканье ног, сама их жизнь, а я ощущаю полнейшую беспомощность, и вся моя философия, гениальные прозрения, тянут меня к земле мертвым грузом, потому что меня предали.
Деревья провожают меня безмолвной похоронной процессией. Холодный восторг прошибает меня: стать деревом. Только дерево может понять каторжника. Приковано к земле, как я прикован к месту, где отстучали ее каблучки. Что оно — дерево? Порыв к небу земли, простирающей ветви рук, — замерший одеревеневший крик.
126
Постепенно до меня доходит, что от меня просто избавились. Предательство со всех сторон, — с одной — Лу и Пауля, с другой — Мамы и Ламы.
Приступы ярости сменяются отчаянием. Мечусь, не могу себе найти места.
Срываюсь в Базель: на день рождения никогда не предававшего меня Франца Овербека. Только ему я могу открыть душу, но какой-то внутренний ступор сковывает меня, сводит скулы.
Наскоро попрощавшись с ним, еду в Геную, оттуда — в Рапалло — с одним желанием забиться в какую-нибудь щель и забыться. Но в мозгу всю дорогу лихорадочно складываются строки письма Францу.
Меня съедают позорные и мучительные воспоминания о случившемся. Столкновение противоречий в душе, жесточайший конфликт чувств, приводящий на ум ненавистного мне Гегеля и невозможность катарсиса по Аристотелю, может не просто свести с ума, но сжить со света.
В какие-то мгновения я чувствую, что просто не справлюсь с собой. Раньше от бессонницы меня спасал поезд: я засыпал под стук колес на стыках рельс. Вот и ношусь, как угорелый, но и этот стук не помогает. Вдобавок, перед посадкой в поезд я принимаю сильнейшие снотворные лекарства, а, покинув поезд в каком-нибудь месте на какое-то время, я пытаюсь успокоить себя ходьбой по шесть-восемь часов.
При всем моем опыте справляться с трудным состоянием, до такого разлада, вероятно, я просто еще не созрел. Если не сумею отыскать алхимическую формулу, чтобы всю эту грязь обратить в золото, я пропал. Чего я не могу перенести — это презрение к себе.
Я прекращаю всякую переписку с матерью после ее письма с ужасными обвинениями, и сестрой, которая просто выедает мне душу самим фактом моей слабохарактерности — выслушивать всю ее злобу, которую она выплескивает на Лу.
Такие две Нимфы, а скорее, фурии, как Мама и Лама, способны свести любого в могилу, тем более, любимого сына и брата, которого у них так бессовестно, на виду всего мира, отбирают.
Я еще пишу Лу какие-то письма, похожие на жалобы обиженного ребенка, обвиняющего ее во всех грехах, и с каждым письмом углубляя пропасть между нею и мной. Я задыхаюсь в этой пропасти, как в могиле: комья земли падают сверху, погребая меня. Я прекращаю всякие связи с Лу и Ре, и ничего не хочу слышать о существовании Мамы и Ламы. Как истинный мазохист, я даже с каким-то болезненным наслаждением истязаю себя, и внезапно, в какой-то момент, прекращаю, в страхе поняв, что это истязание похоже на самоудовлетворение.
После всего, что Лама сотворила, во мне возрастает преклонение перед Чезаре Борджиа. Он был сильным, хитрым и не оставлял следов.
В Таутенбурге, с Лу, под беспрестанным подслушиванием Ламы, я защищал белокурую бестию, которая во мне, возмущался сестрицей и городскими сплетниками.
Я шутливо прокручивал идею — предложить сестре лечение в стиле Борджиа, и даже делал опыты с набором ядов. Нечего и сказать, что план отравления не вышел за пределы лабораторных опытов. Моя лютеранская совесть накладывает вето на мое желание «быть дерзким как лев и нагим, как лис». Я пытаюсь играть «Князя» по Макиавелли, и в этой роли все же остаюсь богобоязненным «маленьким священником», которого похоронил в отрочестве. Когда после моего разрыва с Лу, Лама начинает свои злобные россказни о ней, я прерываю ее ехидным голосом, умоляя рассказать, как она подговаривала Маму, вместе с ней оболгать и очернить имя Лу Саломе, так, что, в конце концов, и я подался этой лжи.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу