Да реки ли удивлять? Это человек удивляется, пока не выжгут, не выкорчуют в нем детское удивление. Тогда уж не человек он, столб соляной. Живет одной лишь видимой оболочкой. Душа невидимая в слезах испаряется…
Фешина душа была не растрачена, болела по ночам, томилась. Уйти бы к милому, да муж дома. Только и остаются дни, когда он уезжает по таможенным делам. Хлопотлива служба его, зато доходна. Тут важно не пропустить мимо государевой казны какую малость: часть — казне, часть — начальству, ну и себя обижать грех. Надо и дом содержать, в доме две молодые бабы: сестра да супруга. Уезжая, наказывает Семен дворовому человеку Пахому следить за ними, учитывать, кто приходит. За это деньги платит особо. Был слух, построил себе Пахом домишко в Заречье. И живностью обзавелся. Значит, и врет и ворует. Верно, и от баб получает подарки.
В этот раз, уезжая, Семен приставил к женщинам Янку-цыгана. Тот верен, как пес, за деньги не продастся. Украл цыган коня у раскольника: хотели в проруби утопить. «Сам накажу… судом государевым», — обещал Семен и, вместо наказания, определил цыгана к себе. Янко жил в малухе вместе с Пахомом и кухаркой. Плевался, когда Пахом лез на полати и начинал там тискать кухарку.
— А я на тебя плюю, ефиопская морда, — задергивая занавеску, посмеивался Пахом.
Разгневанный Янко выходил во двор, проверял на воротах запоры и долго вслушивался в голоса в доме; за стеною жила самая желанная женщина на свете, самая недоступная, белая, сдобная. Схватить бы ее и увезти в степь. В степи кто отыщет? Только ветер там, он не скажет. Да нельзя увозить — дал слово хозяину. Слово надо держать.
Ходит цыган, мается. В горнице мается Марья Минеевна. Знает: зорче коршуна следит за ней сторож. Вот уж пушка ударила с Троицкого мыса. Из кремля выезжают конные драгуны. И жутко, жутко во тьме. Жутко и одиноко. Хоть бы Феша зашла.
— Феша! Фе-еш! — зовет Минеевна, сама в себя вслушивается: затяжелела. Ежели брат о том узнает — убьет. Собирался выдать замуж за оружейного старшину, да порченую-то кто возьмет? Первый муж хворый попался. И года не пожил — занемог, помер. Легко, весело жилось вдове, пока не оплошала. Теперь вот к Агафье бежать надо: пускай плод вытравляет. Сама себе большая была бы, так разве решилась бы на это? Хочется ребеночка ласкать, грудью кормить хочется. Кто позволит — не в браке нажит. А Гаврюша не шьет, не порет. Да что он может? Своя кочерга, законная, вокруг шеи обвязана. Брось ее — по всему городу пойдут пересуды. И жалостлив больно: мол, столько лет с Егоровной прожил. Жалеет воблу свою. Минеевну не жалеет.
«Пойду назло ему к знахарке, возьму отравы! Идти надо, пока не поздно, — в который раз велит себе Минеевна, но цыган не спускает с нее внимательных глаз. — У, нехристь!»
— Фешуня! — снова зовет она.
— Чего тебе? — отзывается наконец та.
Все опостылело. Грех, грех! Вместе со сношенькой грешили — каяться одной приходится. Ей что, порожняя ходит. А в случае чего обрадует Семена: твой, мол, тот и уши распустит. Поверит, да еще и радехонек будет. Мужики, они все лопоухие. Любого вокруг пальца обвести можно. «А что же я? Цыган-то вон как облизывается на меня!» Марья Минеевна, час или два недвижно сидевшая на лежанке, рывком поднялась и побежала к Феше.
— Придумала я! Ох как хитро придумала! — тиская и кружа сноху по комнате, кричала она.
— Что придумала-то? — сдержанно улыбнулась Феша. Ей тоже край нужно вырваться в город. Иванушка сидит, наверно, один в нетопленной избе, не накормлен, не угоен. Бедный, бедный! Отчего сводит судьба не с теми, кто сердцу дорог? И немолод он, ровесник Семену, а как сладко с ним, как радостно! И у него сразу лицо оживает. А колокольный бас мягчеет, гладит бархатно, еще больше синеют глубокие сумрачные глаза. Взглянуть бы в них разок… нет, всегда, до последнего часу смотреться. Ванюшка, сокол!
— Что придумала-то? Сказывай!
— По рыжему соскучилась? Не скажу. Терпи до завтра. — И не сказала, ушла и сама своей тайной проказе смеялась.
Грохнул барабан в конце улицы. Треск его встряхнул Фешу. Минеевна уж спала, третий сон видела. Перекликнулись сторожа. Процокал конный патруль. Спи спокойно, сибирский град стольный! Враг тебя врасплох не застанет. Сторожа, драгуны, казаки, да и прочий люд — только гаркни! — в один миг под ружье станут. Стрелять-то каждый умеет: не зря ж оружейная слобода в Тобольске. Не для одних служивых ладят ружья.
Утром, едва ударила рассветная пушка, Минеевна велела топить баню.
Читать дальше