Она прочитала. Кругом все смолкли. И смолкли, видно, давно ― только я этого не заметил раньше. Когда она закончила читать, все быстро зааплодировали. Мне показалось, этого не следовало делать ― быстро аплодировать. Я раздосадовался
Она посмотрела на меня и испугалась своей смелости. Но ее взгляд спросил: “Почему?” Он спросил не “как?”, а он спросил “почему?”. То есть она спросила, не как мне показалось ее стихотворение. Она спросила, почему я раздосадовался. Так чувствовать другого человека могла только очень глубокая и, верно, обреченная на несчастье девушка.
― Скажите, хороша? ― спросила графинечка.
Ответить на такой вопрос ей, графинечке, я не захотел. Я встал к Маше.
― Я вам скажу после! ― сказал я.
Я не прикоснулся к ней. Но я почувствовал, как ударило ее сердце.
― Вы даете слово. Я буду его ждать! ― как-то темно, из глуби посмотрела на меня Маша.
А дальше было ― а дальше была Валерия, была ночь, в которую уехала графинечка и увезла Машу. Был какой-то закуток, обустроенный Валерией даже в этом нашем вертепе. Она страстно мне говорила о любви. Я же видел Машу и говорил: “Я не умею любить. Верно, я не умею любить”. Мне было плохо оттого, что я был с Валерией. И мне было хорошо оттого, что я был с Машей.
Утром пришел сотник Томлин.
― Лексеич, ― сказал он с привычной заменой “ч” на “щ”. ― Я Локайку пропил.
― Вместе с седлом? ― думая, что он играет, спросил я.
― И с козой, ― сказал сотник Томлин.
― Ага, ― сказал я, чтобы отвязаться.
― Они расставаться не хотели. Оба жалобно так блеяли! ― сказал сотник Томлин.
Выслушивать его, как мне подумалось, ерничества ни времени, ни охоты у меня не было. Я молча показал шоферу Кравцову трогаться.
― Лексеич! ― позвал вдогонку сотник Томлин. ― Отведи меня за курятник и расстреляй! Все мне надоело!
― Ага! ― буркнул я.
Вечером вестовой Семенов едва не в слезах подтвердил ― так точно, Григорий Севостьянович пропили!
И это я спустил сотнику Томлину. Только он как бы перестал для меня быть. Он болтался по тылам корпуса, пьянствовал с кем ни попадя. Однажды мне сказали, что он пропил свой Анненский темляк. “Пропил и пропил!” ― сказал я на это, нашел его темляк и оставил у себя. Я не чувствовал тогда ничего, кроме горечи ― остылой и слежавшейся, как старая зола. И она была не оттого, что он не любил меня, как бы мстил за мое неумение заменить Сашу. Горечь была другого свойства. Я более жалел о том, что выхлопотал ему службу. Без моих хлопот давно бы он сидел на своей Заячьей горе. Я же, выходило, взял грех на душу.
Локая я, конечно, вернул. Но разлучил его с козой. Ветеринар Шольдер оказался прав. Я приехал взять Локая ― а он мирно пасся на скудном склоне холма, уже отдохнувший от рейда, сколько возможно, выправившийся. Подле, не далее двух шагов, паслась коза. И Локай ревниво следил, чтобы она не отдалялась. Избегая насмешек, я, конечно, ее не взял.
Через неделю боев на Бехистуне мы оставили его, а в конце июня нам пришлось оставить и Хамадан. Его оставляли мы уже в спешке и панике. Удивительно, как быстро человек может потерять свои человеческие качества. Видно, в скотском состоянии мы и в самом деле пребывали миллион лет, а в человеческом ― только несколько тысяч. И в человеческом состоянии могла нас держать только большая задача. Дерущиеся на фронте части были образцом доблести и самопожертвования. А тылы уже в десятке верст от фронта представляли собой копошащуюся массу опарышей, наделенных только тремя инстинктами ― инстинктом жрать, созвучным этому слову инстинктом, в обозначение которого я употреблю слово “испражняться”, и спасать свою шкуру. Тылы оставляли Хамадан совершенно бессовестно. Такой позор я принимал впервые. Все казачьи части были в боях. Мы, как я уже говорил, держали фронт едва не в полтысячи верст, и не сплошные полтысячи верст, как то было на Западном фронте, а полтысячи верст, разделенные горными хребтами и бездорожьем, так что порой мы совсем не знали, где и что делает сосед. В боевых частях не было никакой паники. Не было в боевых частях страха, что противник нас обойдет, зайдет к нам во фланг или тыл. Противник был связан одним большим непрекращающимся боем. Ему не было передышки оглядеться. Фронт отходил, но как собака несет на хвосте репьи, так фронт наш цепко тащил противника около себя. Страх был только в тылу. Это было прискорбно. Наблюдение этого страха вселило в меня какую-то тревогу, будто назревало что-то новое и страшное. Я, грешным делом, вспомнил моего покойного подпоручика Кутырева из Горийского госпиталя, сказавшего о неком несоответствии положения гражданских слоев империи или что-то в этом роде.
Читать дальше