― Так вот прочитайте! ― уже совсем мягко сказала графинечка и тотчас обернулась ко мне: ― Борис Алексеевич, а вы знаете французскую поэзию?
― В рамках курса языка. Ронсар, Дю Белле, Вийон, ― сказал я.
― Ну, вот хорошо! ― удовлетворилась моими познаниями графинечка и повернулась к Маше: ― Вот сначала прочтите, Маша, из французской поэзии, это: “Le pont Mirabeau…”
― Ах, это! ― просияла Маша.
― Изумительный перевод, Борис! ― сказала графинечка.
― Ваше сиятельство! ― с укоризной посмотрела на графинечку Маша.
― Читайте же! ― снова с резкой ноткой сказала графинечка.
― Sous le pont Mirabeau coul le Sein et nos amours… ― прочла Маша небольшое и трудно сказать какое: то ли хорошее, то ли странное, то ли простое, то ли немыслимой сложности стихотворение ― и тотчас прочла свой перевод: ― Под мостом Мирабо Сена течет и течет и уносит нашу любовь…
Я почесал затылок.
― Как вам? ― спросила графинечка.
Я попытался лицом изобразить нечто вроде того, мол, да.
― И кто же это? ― спросил я.
― Я привезла из Парижа, до войны, разумеется, собственно, так, завалявшийся в кофре журнал. И как-то уже потом наткнулась в нем на это стихотворение. Некто Аполлинер. Маша перевела его уже здесь.
― А еще раз в подлиннике, ― попросил я Машу.
Она коротко взглянула на графинечку. Та глазами показала читать. Маша прочла. Мне показалось, у Маши на русском языке это звучало лучше. И в самом деле! Или: “Под мостом Мирабо Сена течет и течет и уносит нашу любовь. Я должен помнить: печаль пройдет, и снова радость придет….” или “Sous le pont Mirabeau coule la Seine Et nos amours Faut-il qui l m en souvienne La joie venait toujours аpres la peine…” На французском языке все это выходило как-то вычурно и сложно. Не правда ли? Хотя как раз на французском-то и была та трудность, о которой нельзя было определенно сказать, хорошо ли стихотворение, плохо ли. Можно было сказать одно ― оно цепляло. И эту сложность Маша сохранила.
Я с любовью посмотрел на Машу. В плохом свете далекой от нас лампы она, кажется, взгляда моего не увидела. Но она его почувствовала. “Какая Маша!” ― подумал я. Она и это почувствовала. И я почувствовал, что она почувствовала.
― Еще прочтите, Маша! ― попросил я.
― То самое, о котором говорила графинечка? ― смело, но очень коротко посмотрела она на меня.
Я с улыбкой кивнул.
― Только, если не понравится, вы скажете мне об этом прямо! ― сказала она.
― Да вот старика Стасова нашли! ― сказал я об известном художественном критике Стасове, сколько могу знать, в критической своей страсти задушившего много хорошего.
― Дайте слово, что скажете! ― потребовала Маша и от смелости своей вспыхнула.
Я дал слово. Она стала читать. Я стал смотреть на нее открыто и, может быть, даже слишком. Все в ней мне стало нравиться.
― Лихолетье. Кони, кони. В темном мареве ладони, в черном мареве душа. И уходят не спеша кони вверх по травостою… ― стала читать Маша.
Строчки ее подхватили. Она сама подхватилась, потянулась вверх. Темная тень от слабой лампы очертила ее, будто вырезала из всего, что составляли мы. Тень приподняла ее над нами. Она, приподнятая, в такт ритму стала чуть-чуть раскачиваться, совсем как ― простите, хотел сказать, висельник. И слава Богу, что так сказать я не успел. В ритм стиху она стала чуть-чуть раскачиваться, чуть-чуть прогибаться в талии, будто была несильным ветром или пламенем. Не смотреть на нее стало нельзя.
― Ни надежды, ни спасенья. Под копытами столетья. Годы. Годы. Лихолетья. Ночь бросает на колени тени, тени, тени, тени. По траве стекает небо. Синева уходит в небыль… ― не замечала она моего открытого взгляда.
А мне в это время, наверно, следовало бы рисовать картины чего-то высокого, трагического и значительного, потому что она читала страстно и хорошо. Слова она чеканила, выковывала, стелила степью, небом, и от них шло ощущение какого-то дальнего пожара. Я смотрел на нее и рисовал ее саму, рисовал не одетую в платье сестры милосердия с закрытым воротником, а рисовал ее обернутой в тень, раздевал ее, очерченную плохим светом дальней лампы, и попросту таращился. Что было в ее стихотворении, я не понял. Я только понял, что я ее чувствую и что она чувствует меня.
― Ночи белы. Ветры сини над Россией, над Россией. И идут по травостою белой ночью, тьмой пустою ― звезды просятся в ладони ― кони, кони, кони, кони! ― прочитала она.
Стихи были женскими. Но это были стихи, до осязания пахнувшие на нас домом.
“Если бы она прочитала их раньше, подполковник Дыдымов не стал бы привязываться ко мне”, ― подумал я.
Читать дальше