– Мама, не найдется у вас часом плошки кукурузной муки? Не для себя прошу, для Флоари, жены Тицэ Уйе, соседки. Мои-то дети то у вас кусок перехватят, то к Никише в хутор забегут, пожуют, глядишь – и обманут голод. А у Флоари дочки вот уж второй день слова выговорить не в силах, так ослабели. Лежат на постели, глаза сухие, в потолок уставились. Малышке молока бы пососать, а где взять? У Флоари груди – точно мощи. А я уже видеть больше не могу, как дети с голоду чахнут… Не могу, слышишь?
И сестра расплакалась. Мама, изжелта-бледная, сидит без движения, точно каменная. Молчит… Потом я слышу ее голос:
– Что же ты от меня-то хочешь?
– Может, дашь чего?
– Нечего. Нечего дать-то, доченька!
И опять замирает разговор. Уже не один, а семь небосводов обрушиваются на наши плечи, и все словно налиты свинцом. Воздух, удушливый и горький, как дым, наполняет грудь каменной тяжестью. Ослабевшее сердце бьется тихо и неровно, как часы с истершейся шестеренкой. Мы еле волочим отяжелевшие, как пни, ноги. Если б я вдруг увидел, как земля уходит из-под ног, то все равно не смог бы припустить бегом, даже если бы знал, что в этом мое спасение.
– Пожалуй, доченька, я выкрою тебе плошку проса. Отец достал торбу проса. Не знаю уж и где. По нынешним временам мамалыгу и из проса сварить можно. Снеси Флоаре.
– Спасибочко, мама.
Евангелина уходит, подобрав юбку, чтобы не забрызгать грязью. Эта юбка у нее одна. Была у людей и кой-какая одежонка на смену, да износилась; одежда, если ее с плеч не снимать, треплется быстро, а другую купить не на что, да и негде.
На фронтах чаша весов застыла в равновесии. Войне нет конца. Как гигантская мясорубка, без устали перемалывает она человеческое мясо, калечит жизнь живым.
Перед вступлением в войну нас заверяли, что немцев разнесут в пух и прах, что их ждет поражение за поражением… А немец взял да и ворвался к нам в страну, ограбил и разорил села. Тяжел немецкий сапог, и с каждым днем все тяжелее.
В помещичьих имениях работают те немногие мужики, которые еще остались в селе, работают женщины и дети, а с некоторых пор и пленные румыны.
Милиарезь, колченогий помещик из Бэнясы, тоже пользуется трудом пленных румын; приказчики держат их в черном теле и жмут из них последние соки. Не отстают от Милиарезя и Гогу Кристофор из Белитори, и Стате Пантазь из Кырлигаца. Так и гнут спины румынские пленные на румынских бояр под присмотром немецких солдат.
Пленные эти – выходцы из Молдовы. Бежать им невозможно. Да и некуда. На дорогах всюду охрана. Шагу ступить не даст. Чуть подальше от села отъехал – уже пропуск нужен, аусвайс называется – такая желтая бумага, сплошь покрытая подписями и печатями немецкой комендатуры. Боже упаси прийти в комендатуру за пропуском. Немец из тебя все жилы вытянет, самого выпотрошит и наизнанку вывернет: куда едешь да зачем, а может, лучше и не ездить? Прямо душу из тебя вынимает.
Пленные спят в хлевах – оборванные, заросшие, грязные. Жизнь им уже невмоготу, хоть сейчас готовы с ней покончить, только ввалившиеся глаза блестят голодным блеском, как у обложенного волка.
У всех у нас глаза ввалились от постоянного голода.
Наступает обычная ночь, а кажется, будто наступил конец света. Послышались на улице шаги – и ты уже дрожишь от страха, потому как знаешь – это немцы! И что-то, видать, ищут! За кем-то, наверно, пришли! Страх охватывает тебя всякий раз, как заслышишь свистки, выстрелы, человеческий вскрик или стон. Ночью нам запрещено выходить на улицу.
Занимается утро, восходит яркое солнце – ласковое и теплое солнце новой весны, а для тебя будто все еще ночь. Не радует нас рассвет, нет радости и от яркого солнца…
Я чувствую себя ненужным в доме, где вырос. Мы словно одичали, стали чужими друг другу, хоть и долгие годы жили бок о бок. Озлобился и я вместе со всеми – а может, и больше других, – ведь словно бы лишний за общим столом; мне кажется, что все подсчитывают, сколько я съел, следят за каждой крошкой, которую я отправляю в рот.
– Есть вы все горазды, а как в дом что принести – никто и не почешется.
Я пытаюсь оправдаться:
– Все, что я заработал у хозяев в Руши-де-Веде, все домой принес.
– Несколько пол всего и принес-то! Нечего сказать, осчастливил. Ты, дурень, больше за так работал. Я тебя к хорошему хозяину определил, к господину Моцату, думал, ремеслу обучишься, да еще какому – дубильному, дело нешуточное. Сколько народу ему обучилось, и все довольны, разбогатели, в люди вышли. А ты осрамил меня – удрал. Как бродячий пес – за год трех хозяев сменил. Что из тебя в жизни выйдет, подумал бы. Что с тобой станется, голова садовая? Вбил себе в башку блажь – учиться, вишь, захотелось. Ученье, парень, не про нашего брата. А ты и хромой к тому же. Я знаю, что за мысли у тебя в голове. Думаешь небось про брата Георге, он-де вот выучился! Так ему, сынок, просто повезло. Это Берта на себя всю заботу взяла, определила его в ученье. А тебя кто устроит? Да и когда? Война еще долго протянется. Ты к тому времени взрослым уж станешь.
Читать дальше