— Забудьте своих смешных божков, они не годятся даже для детских сказок.
Вперед выступил бедно одетый старик с жиденькой седой бородой на сморщенном лице.
— Подожди, сынок, — надтреснутым, но звучным голосом сказал он. — Ты очень спешишь, наверное, потому и не спешился, когда начал говорить с людьми.
— Я не спешился, чтобы меня все видели, — незваный гость слегка смутился.
— Хорошо, хорошо, — успокоил его старик. — Так мы тебя и в самом деле лучше видим и слышим. Так вот что я хотел спросить у тебя, сидящего на коне: человек имеет соль, да еще сыр, да еще мясо, а потом ему предлагают какой-то новый, совсем не известный припас — пусть даже очень хороший, но разве должен этот человек отказаться от всего, что имел до этого? Мы не против твоего аллаха и готовы почитать нов…
— Остановись! Ни слова больше! — гневно перебил старика беспокойный гость. — Сравнивать Истинного и Всемогущего с какими-то съестными припасами! С овечьим сыром! О, аллах, велико твое долготерпение! Только мои по-детски простодушные соплеменники могли додуматься до такой ереси!
В толпе, в которой при первых словах неожиданного проповедника начал было подниматься негодующий ропот, теперь послышались смешки (ха, овечий сыр!). Люди заметили и то, с каким искренним огорчением встретил пришелец наивные слова старика, и хоть небезобидны были речи мусульманина, но что-то в них было и чуточку забавного.
— Вы должны меня слушать, — продолжал мусульманин. — Раньше я был простым тлхукотлем. Аллах помог мне перейти в сословие уорк-шао-тлыхус. Но я еще стану муллой и буду тогда вне всяких званий. Даже князья не погнушаются сидеть со мной за одним столом! Я и теперь уже — еджаг, почти мулла: духовники из Крыма разъяснили мне смысл священного учения. Адильджери мое имя. Я состою в свите самого Кургоко Хатажукова и знакомлю его уорков и простых дружинников с премудростями ислама.
Всадник был неплохо одет — черная черкеска с газырями, войлочная высокая шапка с меховой опушкой понизу, на ногах — сафьяновые тляхстены, правда, сильно поношенные. Кинжал и сабля — добротные, но скромной отделки. Лицо тридцатилетнего мужчины с тонким прямым носом, рыжеватыми бровями и усами бывало, наверное, и приятным, но сейчас его портило злое выражение светлокарих презрительно сощуренных глаз.
Вперед вышел коренастый средних лет человек, державший в руке требуху только что разделанного барана.
— Однако я не понимаю, — прогремел он густым и сильным басом, — почему я должен выгонять из дому своих гостей, когда ко мне во двор въезжает новый гость?
В толпе раздались одобрительные возгласы.
— Ты мне тут адыге хабзе не припутывай! — И без того полнокровное лицо Адильджери стало еще краснее. — Аллах — к нему в гости! Да как ты язык свой не проглотил, богохульник!
— Никогда меня не называли богохульником, — с печальным достоинством ответил мужчина, задавший вопрос ретивому проповеднику, — и не знаю, чем я заслужил такие грубые слова, даже если они и сказаны человеком, который вдруг стал называться уорк-шао.
— Ты, ты… — задохнулся правоверный Адильджери. — С кем ты говоришь?!
— Не надо бы так, Адильджери! — послышался голос из середины толпы, и к всаднику приблизился пожилой тощий крестьянин. — Ты бы лучше по-хорошему со всеми… — говоривший очень стеснялся и смотрел куда-то вниз и в сторону.
— Э-э! Да здесь мой дядя! — то ли возмутился, то ли обрадовался мусульманин.
— Ну да, — все так же виновато пряча глаза, ответил крестьянин. — И твоя тетка тоже…
— Ах, и тетка тоже!
— Адильджери, миленький! — одна из женщин осмелилась вмешаться в споры мужчин. — Все мы рады, что ты стал таким большим человеком, но разве нельзя было остаться таким же добрым, как раньше.
— Хабала! — племянник сурово, как если бы он был намного старше, а не моложе, окликнул дядю. — Ты забыл нашу последнюю беседу? Ты, тетя, пока помолчи. Ты забыл, как соглашался со мной?! Да помолчи, женщина!
В толпе оживленно делились впечатлениями:
— Вот какие теперь племянники бывают!
— Уорк-шао!
— Еджаг…
— Такой строгий. Уашхо-каном клянусь!
— Лучше бы рассказал толком про эту турецкую еру.
Ага! И про эту самую книгу…
— Прогнать бы его отсюдова!
— Человека легко обидеть…
Испуганный Хабала на всякий случай помалкивал, а племянник уже по-настоящему разбушевался:
— Стыд и позор! Кабардинцы все еще танцуют безобразный сандрак! О, аллах, женщины обнажают грудь перед деревянным уродцем, перед вот этим, как его? Псат-ха! [52] Адильджери намеренно произнес имя бога с таким разделением, ведь «ха» — это по-кабардински волк (позднее — собака).
Читать дальше