Возникает, правда, вопрос: так ли уж все неправильно в мире, что его нужно то и дело переворачивать? Но на это мир давно сам дал два ответа. Ведь с тех пор, как он существует, большинство людей были в юности за то, чтобы его перевернуть. Они находили смешным, что старшие привязаны к существующему и думают сердцем, куском мяса, вместо того чтобы думать мозгом. Эти молодые всегда замечали, что моральная тупость старших есть в такой же мере неспособность к новым связям, как обыкновенная интеллектуальная тупость, и естественная для них самих мораль была моралью продуктивности, героизма и перемен. Однако, придя в возраст свершений, они больше уже не вспоминали об этом, да и вспоминать не желали. Вот почему многие, для кого математика или естествознание означает профессию, сочтут это наглостью, если кто-нибудь займется наукой по таким причинам, как Ульрих.
И все же на этом третьем поприще он, по мнению специалистов, сделал совсем не так мало, с тех пор как несколько лет назад вступил на него.
12. Дама, чьей любви Ульрих добился после одного разговора о спорте и мистике
Оказалось, что и Бонадея стремится к великим идеям.
Бонадея была та дама, что спасла Ульриха в ночь его неудачного бокса и навестила на следующее утро под низко опущенной вуалью. Он окрестил ее Бонадеей, Благой богиней, потому что таковой вошла она в его жизнь, и еще в честь богини непорочности, обладавшей в Древнем Риме храмом, который путем странного переосмысления пал средоточием всяческого разврата. Она этого не знала. Звучное имя, данное ей Ульрихом, нравилось ей, и она носила его во время своих визитов, как роскошно вышитый пеньюар.
– Я, значит, твоя Благая богиня? – спрашивала она. – Твоя Bona dea? – И верное произношение двух этих слов требовало, чтобы она при этом обвивала руками его шею и прочувствованно глядела на него со слегка запрокинутой головой.
Она была супругой уважаемого человека и нежной матерью двух красивых мальчиков. Любимое ее понятие было «глубоко порядочный»; она применяла его к людям, слугам, делам и чувствам, если хотела сказать о них что-нибудь хорошее. Она способна была произносить слова «истинное, доброе и прекрасное» так же часто и естественно, как другой говорит «четверг». Полнее всего удовлетворяло ее потребность в идеях представление о тихом, идеальном житье-бытье в кругу, который образуют супруг и дети, в то время как где-то далеко внизу маячит темное царство по имени «не введи меня во искушение», пригашивая своим мраком сияющее счастье и заставляя его светиться мягко, как лампа. У нее был лишь один недостаток – что от одного только вида мужчин она возбуждалась в совершенно необычайной мере. Она вовсе не была сладострастна; она была чувственна, как другие люди страдают чем-нибудь другим, например, потливостью рук или тем, что легко меняют свои убеждения, это было как бы врожденной ее чертой, и она не могла ничего с ней поделать. Познакомившись с Ульрихом при таких романтических, чрезвычайно волнующих воображение обстоятельствах, она с первой же минуты была обречена стать жертвой страсти, которая началась как сочувствие, перешла после короткой, но жестокой борьбы в запретные потаенности и продолжалась как чередование укусов греха и укусов раскаяния.
Но Ульрих был в ее жизни бог весть которым по счету случаем. С такими страдающими любовным бешенством женщинами мужчины, разобравшись, что к чему, обращаются чаще всего не многим лучше, чем с идиотами, которых можно глупейшими средствами заставлять спотыкаться снова и снова на том же месте. Ведь самозабвенно-нежные чувства мужчины напоминают рычание ягуара над куском мяса, и упаси боже тут помешать… Вследствие этого Бонадея часто вела двойную жизнь, словно какой-нибудь вполне почтенный в повседневном быту гражданин, который в темных закоулках своего сознания ведет жизнь железнодорожного вора, и, когда ее никто не держал в объятиях, эту тихую, статную женщину угнетало презрение к себе, вызванное ложью и бесчестьем, на которые она шла, чтобы ее держали в объятиях. Когда ее чувственность была возбуждена, Бонадея была грустна и добра, более того, в этой своей смеси восторга и слез, грубой естественности и неизбежного раскаяния, во вспышках ее мании перед уже грозящей депрессией она приобретала особую прелесть, волнующую, как непрерывная дробь приглушенного барабана. Но в интервале между приступами, и раскаяние между двумя состояниями слабости, заставлявшем ее чувствовать свою беспомощность, она была полна достопочтенных претензий, делавших обхождение с ней непростым. Надо было быть искренним и добрым, сочувствовать всякой беде, любить императорский дом, почитать все почитаемое и вести себя в нравственном отношении так же деликатно, как у постели больного.
Читать дальше