– В отношении химиков и физиков вы совершенно правы, – сказал Шируотер. – Они вечно кричат, что подошли к истине ближе нас. Свои абстрактные гипотезы они выдают за факты и навязывают их нам, тогда как мы имеем дело с жизнью. О, их теории, конечно, священны. Они величают их законами природы и противопоставляют свои непреложные истины нашим биологическим фантазиям. Какой шум они подымают, когда мы говорим о жизни! Проклятые идиоты! – кратко выругался Шируотер. – Только идиот способен говорить о механизме перед лицом почек. А ведь есть и такие болваны, которые говорят о механизме наследственности и размножения.
– Однако же, – очень серьезно начал мистер Меркаптан, горя желанием отрицать свое собственное существование, – есть почитаемые всеми авторитеты. Конечно, я могу лишь цитировать их слова. Я не претендую на какие-нибудь знания в этой области. Но…
– Размножение, размножение, – в экстазе бормотал Колмэн. – Какой это восторг и какой ужас – как подумаешь, что все они приходят к этому, даже самые неприступные девственницы; что все эти суки созданы для этого, несмотря на их фарфорово-голубые глазки. Интересно, какую мартышку произведем на свет мы с Зоэ? – спросил он, обращаясь к Шируотеру. – Как мне хотелось бы иметь ребенка, – продолжал он, не дожидаясь ответа. – Я ничему не стал бы его учить: даже родному языку. Будет дитя природы. Выйдет из него, вероятно, чертенок. А как смешно будет, если вдруг он скажет «бекос» [45] Геродот рассказывает («История», II, 2), что египетский царь Псамметих, желая узнать, какой язык самый древний, отдал двух грудных детей на воспитание к немому пастуху. Первое слово, произнесенное детьми, было «бекос», что по-фригийски означает «хлеб»; из этого Псамметих заключил, что самый древний язык – фригийский.
, как дети у Геродота. Наш Буонарроти изобразит его на аллегорической картине и напишет эпическую поэму под названием «Неблагородный дикарь». A Castor Fiber изучит его почки и сексуальные инстинкты. А Меркаптан напишет о нем одну из своих неподражаемых статеек. А Гамбрил сошьет ему пару патентованных брюк. А мы с Зоэ будем смотреть родительским взглядом и лопаться от гордости. Правда, Зоэ? – Лицо Зоэ неизменно сохраняло мрачное и презрительное выражение: она не снизошла до того, чтобы отвечать. – Ах, как это будет чудесно! Я томлюсь о потомстве. Я живу только этой надеждой. Я пробьюсь сквозь все предохранительные преграды. Я…
Зоэ швырнула кусок хлеба, угодивший ему в щеку, немного пониже глаза. Колмэн откинулся на спинку стула и хохотал до тех пор, пока у него из глаз не покатились слезы.
Один за другим они вступали в вертящуюся дверь ресторана и, потоптавшись в движущейся стеклянной клетке, выходили в прохладу и мрак улицы. Шируотер поднял свое широкое лицо и два-три раза глубоко вздохнул.
– Там внутри было слишком много углекислоты и аммиаку, – сказал он.
– Какое несчастье, что стоит двоим или троим сойтись во имя Божие или хотя бы в более цивилизованное имя восхитительного автора еженедельных статеек… – Меркаптан проворно отпарировал предназначавшийся его животу удар трости Колмэна, – какая грусть, что при этом они обязательно отравляют воздух.
Липиат поднял глаза к небу.
– Какие звезды, – сказал он, – и какие изумительные провалы между ними!
– Ночь прямо как в оперетке. – И Меркаптан принялся напевать баркаролу из «Сказок Гофмана»: – Liebe Nacht, du schöne Nacht, oh stille mein [46] Любимая ночь, ты – прекрасная ночь, о, успокой мое… ( нем .)
… та-та-та. – Здесь его познания в немецком языке изменили ему. – Та, там… Та, там… Восхитительный Оффенбах. Ах, будь у нас сейчас опять империя! Еще один Наполеончик! Париж снова стал бы Парижем. Тидди, тамти-та-там.
Они шли без всякой цели, просто для того, чтобы прогуляться этой мягкой прохладной ночью. Колмэн указывал дорогу, при каждом шаге постукивая по тротуару железным наконечником своей трости.
– Слепой в роли поводыря, – объяснил он. – Ах, если бы нам по дороге попалась канава, расщелина, большая яма, кишащая ядовитыми сколопендрами, полная навоза. С каким наслаждением я завел бы вас всех туда!
– Знаете что? – серьезно сказал Шируотер. – Вам не мешало бы пойти к доктору.
Колмэн от восторга даже завыл.
– Вам не приходит в голову, – продолжал он, – что мы идем в эту минуту среди семи миллионов людей, и каждый из них живет своей личной, обособленной от всех жизнью, и каждому из них в высокой степени наплевать на всех нас? Семь миллионов человеческих личностей, каждая из которых считает себя столь же значительной, как любой из нас. Из них несколько миллионов сейчас спят в отравленной атмосфере. Сотни тысяч пар в эту минуту предаются взаимным ласкам, которые слишком отвратительны, чтобы их описывать, но ничем не отличаются от тех, которыми каждый из нас восторженно, страстно и красиво выражает свою любовь. Тысячи женщин мучаются в родовых схватках, и тысячи особей обоего пола умирают от самых разнообразных и удивительных болезней или попросту оттого, что они зажились на свете. Тысячи пьяных, тысячи обожравшихся, тысячи полуголодных. И все они живы, все они неповторимы, индивидуальны, чувствительны, как мы с вами. Ужасная мысль! Эх, взять бы да завести их всех в большую яму со сколопендрами!
Читать дальше