Наступает вечер, и мы с опаской следим за каждым маминым движением. Я помогаю ей расстелить нашу единственную белую скатерть, а Эдвин напрасно пытается поймать ее взгляд, чтобы улыбнуться в ответ. Он одет в костюм для конфирмации, рукава и штанины уже коротковаты. Отец нарядился в свой лучший воскресный костюм и сидит на самом краешке дивана, нервно теребя узел на галстуке, будто он сам здесь в гостях. Я приношу блюдо пирожных с кремом и ставлю посреди стола. В дверь звонят, и брат, едва не запутавшись в ногах, бросается открывать. Из коридора слышится ясный смех, и мама крепко сжимает губы и хватается за вязание, взявшись за него со всем пылом. Добрый день, говорит она и, не поднимая глаз на Сольвейг, протягивает ей руку. Присаживайтесь, пожалуйста. С тем же успехом она могла бы сказать: катись к чертям, – но Сольвейг, кажется, не замечает напряженности и, улыбаясь, садится. Она кажется мне очень красивой. Светлые волосы венком оплетают голову, на румяных щеках глубокие ямочки, а синие глаза будто вечно смеются. Она не замечает нашего молчания и сама говорит весело и уверенно, словно привыкла отдавать приказы. Она рассказывает о своей работе, о родителях, об Эдвине и как она рада наконец-то побывать в его доме. Мама еще больше мрачнеет и продолжает вязать, как будто взяла сдельную работу. В этот момент Сольвейг всё-таки что-то замечает и произносит: конечно, это удивительно! Когда мы с Эдвином поженимся, вы станете моей свекровью. Она смеется от всего сердца в полной тишине, а мама внезапно разражается слезами. Это невыносимо неловко, и никто не знает, что делать. Мама плачет, но вязания не бросает, и в ее слезах нет ничего волнующего или трогательного. Альфрида! – восклицает отец с укором, а ведь он никогда не называет ее по имени. Я в отчаянии хватаю кофейник. Не хотите ли еще кофе? – спрашиваю у Сольвейг и, не дождавшись ответа, наливаю ей полную чашку. Надеюсь, она поверит, что у нас принято так себя вести. Спасибо, отвечает она с улыбкой. На мгновение все замолкают. Брат угрюмо упирается взглядом в скатерть. Сольвейг преувеличенно тщательно добавляет в кофе сливки и сахар. Слезы ручьем текут из-под маминых опущенных век, и Эдвин неожиданно отталкивает свой стул так, что тот ударяется о буфет. Пойдем, Сольвейг, говорит он, мы уходим. Я так и думал, что она всё испортит. Прекрати реветь, мама. Я женюсь на Сольвейг, хотите ли вы этого или нет. Прощайте. Держа Сольвейг за руку, он спешит к выходу, не дав ей попрощаться. Дверь с грохотом захлопывается за ними. Только после этого мама снимает очки и вытирает глаза. Ты сам всё видел, с упреком бросает она отцу. Он непременно должен был пойти в ученики – и вот что вышло! Эта девица ни за что не выпустит из рук такое сокровище! Уставший отец привычно ложится на диван, ослабляет галстук и расстегивает верхнюю пуговицу на рубашке. Не в этом дело, говорит он без злости, но так ты вытравишь детей из дома.
Эдвин больше никогда не приводил девушек домой, а когда он женился, мы познакомились с его женой только после свадьбы. И это была не Сольвейг.
Последняя весна моего детства холодная и ветреная. На вкус она напоминает пыль и пахнет мучительным расставанием и изменениями. В школе все заняты подготовкой к экзаменам и к конфирмации, но я не вижу в этом смысла. Убираться и стирать в чужих домах можно и без школьного диплома, а конфирмация могильной плитой ложится на детство, которое представляется мне сейчас светлым, безопасным и счастливым. Все события этого периода оставляют у меня глубокие, неизгладимые впечатления – похоже, за всю жизнь мне не забыть даже самых неуместных его отметин. Мы идем с мамой в магазин за туфлями для конфирмации, и она говорит так, что и продавец ее слышит: вот тебе последняя пара обуви от нас. Передо мной открывается страшная перспектива: я не знаю, как буду себя обеспечивать. Туфли сделаны из парчи и стоят девять крон. Каблуки высокие, и отчасти потому, что я не сумею ходить на них, не вывихнув лодыжек, отчасти потому, что маме я кажусь в этих туфлях длинной, как башня, отец укорачивает каблуки топором. Из-за этого носы задираются, но мама утешает меня: надеть их придется один-единственный раз. Эдвин на свое восемнадцатилетие переехал в комнату на улице Багерстреде, теперь я стелю себе на диване в гостиной – еще один неприятный знак того, что детство закончилось. Здесь я не могу сидеть на подоконнике, потому что он заставлен геранью, и отсюда видно только зеленую цыганскую кибитку и бензозаправку с большим круглым фонарем, глядя на который я однажды закричала: мама, луна свалилась. Я сама этого не помню, да и вообще воспоминания взрослых о тебе сильно отличаются от твоих собственных. Это мне давно известно. Наши с Эдвином воспоминания тоже разнятся, и каждый раз, когда я спрашиваю, помнит ли он какой-нибудь случай из общего прошлого, он отвечает: нет. Мы с братом обожаем друг друга, но общаться толком не умеем. Когда я навещаю его в новой комнате, дверь всегда открывает хозяйка. У нее черные усики, и, похоже, ее мучают те же подозрения, что и мою маму. Сестра, значит, говорит она, ну-ну. Не доводилось мне встречать квартиранта, у которого было бы столько сестер и кузин. Дела у Эдвина плохи, хотя теперь в его распоряжении целая комната. Он курит сигареты, пьет пиво и по вечерам часто ходит на танцы со своим другом по имени Торвальд. Они вместе учились и хотят когда-нибудь открыть свою собственную мастерскую. Торвальда я никогда не видела, потому что нам обоим запрещали приводить домой кого бы то ни было – не важно, какого пола. Эдвин грустит, потому что Сольвейг его бросила. Однажды она пришла к нему в комнату, где они наконец-то могли побыть наедине, и призналась, что замуж за него всё-таки не собирается. Эдвин винит во всем маму, а я считаю, что Сольвейг нашла себе другого. Я где-то читала, что настоящая любовь становится только сильнее от препятствий, но помалкиваю – пусть Эдвин верит, что ее отпугнула мама. Комната у него совсем крошечная, мебели самое место на свалке. У брата я никогда не засиживаюсь: между словами мы делаем длинные паузы, и моему уходу он радуется не меньше, чем нашей встрече. Я рассказываю о пустячных новостях из дома. Например, я ношу полуботинки на шнурках, которые, разумеется, мне достались в наследство от брата. Чтобы они продержались подольше, отец покрыл подошву лаком и мазнул по носам, из-за чего те загнулись и сделались совершенно черными, хотя остальная часть – коричневая. Однажды мама кинула мне какие-то лохмотья: отполируй свои ботинки и брось их в печку. Ботинки? – радостно переспросила я, и она долго от души смеялась надо мной. Нет, дуреха, тряпье. Эдвин тоже смеется над такими историями, поэтому я ее сейчас и рассказываю, ведь брата больше нет в наших буднях. Всё теперь по-другому. Только Истедгаде неизменна, и по ней мне разрешают ходить по вечерам. Я гуляю с Рут и Минной, и Рут, кажется, не замечает, что между мной и Минной установилось что-то похожее на ненависть. Иногда мы идем на Саксогаде в гости к Ольге, Минниной старшей сестре, которая устроила свою жизнь, выйдя замуж за полицейского. Ольга сидит с малышкой и даже разрешает мне взять девочку на руки. Это невероятно приятно. Минна тоже хочет выйти за мужчину в форме. Ведь они такие красавчики, говорит она. Они поселятся рядом с Хедебюгаде, потому что так поступают все молодожены. Рут одобрительно кивает и готовится к той же участи, которая им обеим кажется столь желанной. Я улыбаюсь, будто соглашаюсь с ними и будто тоже с нетерпением жду чего-то подобного, но, как всегда, боюсь разоблачения. В их мире я чувствую себя чужеземкой, и мне не с кем поговорить о непреодолимых проблемах, поглощающих меня при мысли о будущем.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу