— За горбуна — Права штатов.
— За выродка — Твердую валюту.
— За близнецов Тексас — Пасифик.
— Ну и семейка!
Мы развлекались этим юмором висельников, когда в дверях вдруг возникла знакомая фигура. На какое-то мгновение Гарфилд заколебался. Но, увидев, что мы его заметили, он решил идти напролом. Улыбаясь, он подошел к нам.
— Я собирался наверх.
— В отдельный кабинет. Чтобы отпраздновать с республиканскими лидерами великую победу. И приступить к дележу трофеев… — Нордхофф был уже изрядно выпивши.
— Увы, все гораздо скучнее. — Гарфилд держался тепло, даже приветливо — по крайней мере ко мне. Но я при виде его начинаю глупо сиять, как престарелый отец рядом с красавчиком-сыном. — Я развлекаю своих избирателей. Чуть ли не все мои знакомые из Огайо сейчас в городе.
— Ищут работу? — Нордхофф хотя бы сумел выдавить из себя улыбку.
— Только pro bono publico. — Напускная серьезность Гарфилда была почти под стать блейновской. — Один или два из них открылись мне, что готовы взвалить на себя ценою громадных личных жертв бремя правительственной службы.
Нордхофф немножко оттаял. Я наслаждался обществом блистательного сына.
— Ужасные времена, — заметил Гарфилд. — Я знаю, что вас не радуют результаты выборов.
— А вас? — мгновенно отпарировал Нордхофф.
— Меня — да. Я уверен, что спорные штаты были бы наши, если бы неграм позволили голосовать…
Эта знакомая нам аргументация была оборвана Нордхоффом:
— Но вряд ли вы обрадованы тем, что демократа выбрали губернатором Луизианы…
Гарфилд посмотрел на нас невинными голубыми глазами.
— Но нас уверили, что он и в самом деле победил…
— В отеле «Уормли»?
— В отеле «Уормли». Вот мы и не стали оспаривать его избрание.
— Но как мог демократ победить, если, по свидетельству избирательной комиссии, и вашему свидительству как ее члену, штат подавляющим большинством проголосовал за республиканцев?
Лицо Гарфилда ни на мгновение не утратило своего ослепительно искреннего выражения.
— Мистер Нордхофф, когда карты розданы, вы ими играете. — Так мог ответить Цезарь, устранив республику.
Нордхофф не нашелся что ответить. Официант подлил нам троим кларета. Гарфилд поднял бокал; в его голубых глазах запрыгали отраженные огни свечей.
Нордхофф предложил тост:
— За честное правительство.
Гарфилд кивнул.
— Да, за честное правительство. И за президента Хейса. — Гарфилд выпил, я тоже.
Но Нордхофф не пил; он продолжил тост:
— Да, за президента Хейса. За Джеймса Г. Блейна. За Роско Конклинга. За генерала Гранта. За счетные комиссии Луизианы, Южной Каролины и Флориды. За Джея Гулда. За железную дорогу «Тексас — Пасифик». За федеральную армию. За генерала Шермана…
Гарфилд весело смеялся, не желая чувствовать себя оскорбленным.
— Так вы меня, того гляди, споите, мистер Нордхофф, с таким большим честным правительством. — Он поставил бокал и поднялся. Я тоже встал. Мы пожали друг другу руки.
— Я завтра уезжаю, — сказал я ему. — Попрощайтесь за меня с госпожой Гарфилд…
— Только если вы передадите мои нежные чувства своей дочери. — Искривленная рука медленно потянула меня к себе, и его прекрасные глаза посмотрели на меня сверху.
— С удовольствием. — Не знаю уж, какая клеточка памяти вдруг шевельнулась, но я не только вспомнил, но и произнес преследующую меня строчку: — Brevis hic est fructus HomuÛis [65] Краток миг наслаждения (лат.).
Гарфилд нахмурился, выпустил мою руку.
— Гораций?
— Нет. Лукреций.
— Я должен ответить? Ну что ж… — Гарфилд замолчал, покачал головой. — Боюсь, вся моя латынь осталась дома, в библиотеке. Не могу ничего вспомнить, кроме Gaudeamus igitur [66] Возликуем же! (лат.).
. Подойдет?
— Почему бы и нет? Это всегда уместно.
Когда Гарфилд ушел, мы с Нордхоффом так и не угомонились и продолжали пить.
Незадолго до полуночи я добрался до своего номера, взял vase de nuit [67] Ночной горшок (фр.).
и освободился и от вина, и от обеда.
Я трезв, утомлен, встревожен. Как жить дальше? И зачем?
Вопреки тому, что нередко драматически именуется «здравым смыслом», я разрешил Эмме остаться в доме Сэнфорда на Пятой авеню со мной в качестве своего рода компаньонки.
Думаю, что мы поступили правильно. И сделали, конечно, доброе дело. Сэнфорд едва не разрыдался, умоляя нас к нему переехать. Он совсем растерян. Столкнувшись внезапно с настоящим горем, подлинной трагедией, он больше не пытается ничего изображать. Его бросает из мрачной молчаливости в неестественную болтливость; того хуже, он то и дело отводит меня в сторону и говорит, как Дениз была мне предана, как звала меня умирая. Конечно, это повергает меня в ужасное состояние: у меня колотится сердце, повышается давление, слезы текут по лицу, хотя я вовсе не плачу, — явление явно возрастное, болезненное. Когда мы собираемся втроем, имя Дениз почему-то не упоминается. Но когда я остаюсь наедине с Эммой или Сэнфордом (с ним, к счастью, нечасто), мы не говорим ни о чем другом.
Читать дальше