Три редакционных вагончика, над которыми длинными вымпелами бились три серых дымка, исчезли за лапастыми елями, и в лицо корреспонденту пахнуло ледяным духом промерзшего леса.
За свою корреспондентскую жизнь Корзинкин часто уходил в неведомые края. Его жгло солнце, заедал гнус, до косточки мочили дожди, на зубах хрустел песок. И ко всему этому он относился спокойно, безропотно и вспоминал даже с некоторой теплотой. Что ждало его сегодня там, где шла какая-то таинственная и страшная работа, с огнём и ударами, с грохотом и криками раненых?.. Близкий гул артиллерийской подготовки толчками отдавался в груди. И казалось, что небо гудит и трескается, и в низких пепельных тучах возникали и гасли тревожные всполохи. И всё это приближалось, нарастало, становилось реальностью, но не отпугивало, а тянуло к себе Корзинкина, как человека, очутившегося на вышке, начинает мучительно тянуть вниз. На пути корреспондента вырастали остовы сожжённых машин, чёрные от копоти танки, огневые позиции тяжёлых батарей. Всё это как-то странно перемежалось с вымершими подмосковными дачными посёлками.
Корзинкин шёл по местам своего детства, по трассам комсомольских лыжных кроссов, по полям подшефных колхозов. И какое-то незнакомое горькое чувство подступало к горлу.
Корзинкин ушёл на рассвете, а вечером его, раненного, принесли в редакционный вагончик на шинели… Но это был уже совсем другой Корзинкин. Его лицо было бескровным, и он никак не мог справиться с колотящим ознобом. Его положили на топчан. Спросили, сильно ли болит. Он ответил одним словом:
— Холодно!
Корзинкина накрыли двумя тулупами. Подбросили угля в маленькую «буржуйку», которая и без того была раскалена и излучала малиновое мерцание. Он никак не мог согреться. Видимо, холод исходил не от ледяного ветра, колкого снега и промёрзшей глины, откуда его принесли, а рождался где-то внутри его самого. Он был ранен в плечо. Потерял много крови.
И пережил нечто такое, после чего в человеке рушатся все его привычные представления о жизни и смерти.
В редакции было тихо. Только из соседнего вагончика доносилось ритмичное уханье «американки», которая, как блины, пекла листовки. Хлоп, хлоп, хлоп! То, что Корзинкин вернулся с переднего края раненый, не смогло нарушить обычную жизнь редакции: газета есть газета, её надо выпускать, что бы ни случилось. По-прежнему дверь в вагончик открывалась и закрывалась. У печки на спинке стула, как выстиранное бельё, сушились мокрые оттиски полос. Пахло горящим углем и типографской краской. Правда, все говорили вполголоса и бросали сочувственные взгляды в сторону топчана, где лежал раненый товарищ. И каждый невольно думал, что и с ним может случиться такое, а может быть, и похуже…
Газету задерживала первая полоса. Ждали какого-то приказа. Несколько раз Корзинкин подзывал товарищей, просил записать его материал, несвязно бормотал насчет какого-то Волчьего лога… Товарищи успокаивали его — номер почти готов; завтра, на свежую голову, он продиктует свои сто строк, а пока надо лежать спокойно, врач скоро прибудет.
Вот он и лежал спокойно. И только память его металась, лихорадочно работала, возвращала к Волчьему логу, и перед ним возникал носастый майор в разодранном тулупе, с автоматом па шее. Он попался Корзинкину на пути в штаб полка и грубо остановил его:
— Из какой части?
— Я из редакции… Здравствуйте.
— Тьфу, чёрт! — Майор выругался, сплюнул на снег и хотел было идти дальше, но, что-то прикинув в уме, сказал: — Понимаешь какое дело, интендант, рота осталась без командира!
— Понимаю, — отозвался Корзинкин, — очень жаль…
Носастый майор поморщился и снова сплюнул в снег и вдруг — хитрый чёрт! — по-приятельски ткнул Корзинкина в плечо:
— Выручи, а? В роте-то всего семь человек. Соглашайся, редакция!
Корзинкин молчал. Потом наклонился к майору и доверительно сказал:
— Я… понимаете… никогда этим делом…
Майор не дал ему договорить:
— Не имеет значения! — сказал он. — Когда с бойцами командир, они чувствуют себя увереннее. А что делать, они сами знают. Ребята стреляные. Да вот они, посмотри. Богатыри!
Корзинкин огляделся и увидел роту.
Бойцы стояли на снегу усталые, серые, с ввалившимися глазами. Шинели были местами прожжены огнём, к сапогам тёмными наростами намёрзла окаменевшая глина. Строй был какой-то жидкий, неровный, лишённый всякого ранжира, но на лицах бойцов было можно прочитать, что они переболели всеми страхами войны и их уже ничем не возьмёшь.
Читать дальше