Мама молча вышла из горницы. Отец сидел, уставясь в окно затуманенным взглядом, и тихо гладил по голове примостившуюся рядом с ним сестренку.
Перед сном он прошелся по двору и как будто взбодрился:
— И ветер улегся, и вызвездило вовсю. День завтра, даст бог, погожий будет. — И тут же побранил соседского сына, который приохотился к табаку: — В саду черемухи растут, поют птички, а Шаяхмет вонью на них дымит! Тьфу!
Спал отец неспокойно, вставал то и дело, выходил подсыпать корм лошади. Перед рассветом вышел еще раз, вернулся расстроенный:
— Ветер полночный подымается, и звезды что-то примеркли. Погода-то, похоже, разлаживается.
— В другой раз съездишь, коли разладится, — пыталась успокоить его мама.
— Кабы поздно не было…
К тому времени, как занялась заря и стало светать, шалый северный ветер уже раскачал макушки деревьев, засвистел в щелях забора. Отец долго вздыхал, потом велел запрягать лошадь. Сам же, надев бешмет, снова прилег на саке.
Я запряг вороную и подвел к крыльцу. Близился восход солнца. Мимо нас проезжали люди на базар. Отец все еще не вставал.
Взошло солнце. И телеги перестали грохотать на улице. Лошадь, видно, застоялась, стала дергаться, била копытами о землю. Отец же продолжал лежать.
Но вот он заворочался, заохал.
— Не выйдет… — Голос у него дрогнул. — Распрягай лошадь.
Так и не смог он подняться ни в тот, ни в другие дни.
Его поили травяными настоями, врачевали снадобьями из каких-то корней, ставили пиявки. Неведомо откуда явился длинноволосый человек в красной феске и, похлестывая себя камчой, выкрикивая непонятные слова, покружил вокруг отца, болезнь его изгонял. Однако отец не поправлялся. Ему с каждым днем становилось хуже.
— Ноги у меня заледенели, — жаловался он навещавшим его людям. — И спину точно снегом запорошило.
Родичи стали поговаривать о «ясине» — отходной молитве, о прощениях. Как-то мама кликнула меня и, задержав в сенях, шепнула, что отец зовет. Лицо у нее осунулось, веки припухли.
— Бывало, не слушался ты его, в гнев вводил. Поди испроси прощения. — Она прикусила губу и, судорожно вздохнув, втолкнула меня в горницу.
Отец полулежал на саке, прислонясь спиной к горке подушек. Дыхание у него было затрудненное, прерывистое.
— Тяжко мне, тяжко, — говорил он сидевшему возле него Мухамметджану-джизни. — Дых будто сквозь ушко игольное проходит. Того гляди, оборвется…
Я опустился перед отцом на колени, потянулся к нему. Он положил руку мне на локоть, и меня даже сквозь рубашку прохватило леденящим холодом: рука была тяжелая и словно неживая. Я задыхался от слез, но, зная, что отец не любит плаксивых, сдерживался изо всех сил.
— Если когда обидел тебя непослушанием, ввел в гнев… — начал было я, но отец прервал меня.
— Ладно… Что было, то прошло. Это по младенчеству… Слушай и запиши.
Я взял карандаш и бумагу.
— Не удалось мне самолично долги отдать… На тебя их перелагаю. Ты единственный мужик в доме. Все заплати. Ежели не осилишь, овец продай, но заплати. Это мое завещание тебе.
Он провел языком по пересохшим губам и назвал всех, кому был должен. Потом, передохнув, добавил:
— Когда… когда я буду в могиле, обойди всех знакомцев. Скажи: отец передал прощальное слово. Спроси: не остался ли за мной нечаянный долг? Ежели что, выплати. Чего не было, того не выдумают. Я с нечестными людьми не знавался.
К горлу моему подступил комок и, увидев, что Мухамметджан-джизни тихо направился к выходу, я поспешил за ним. Но отец опять подозвал меня:
— Вернется брат… поразмыслите… кому дом на себя принять. Тебе ведь всё книги… Да ладно, образумишься еще. — Он обвел глазами комнату, как будто хотел увериться, что мы одни. — Брату не сразу отписывай… про меня. Поначалу напиши, что приболел. Потом — что мало, мол, надежды. Месяца через два-три… Понял?
У меня перехватило горло:
— Понял…
Дом, проводивший покойника… В нем каждый угол наводит ужас, холодит душу тягостной пустотой. Перешагиваешь, возвратясь с поля, порог, и глаза сами собой оглядывают саке, словно надеются увидеть отца, улегшегося передохнуть.
А просыпаешься утром, посмотришь на бешмет, что висит на костыльке у двери, и опять содрогнешься. Нет больше отца, нет…
Дом, проводивший покойника… Теперь парнишки обрывали песни, когда шли мимо нас с гармонью, и прохожие примолкали.
Задолго до времени пришлось мне проститься с мальчишечьей порой. А ныне и вовсе я остался единственным мужчиной в семье. Мы с вороной каждый день еще до рассвета отправлялись на пашню. Каждый день проходили мимо кладбища, где на взлобке виднелась могила отца. И чудилось, знает отец, что мы раньше всех в деревне принимаемся за пахоту. Ну, а если и не знает, все равно, он был бы мной доволен.
Читать дальше