Чайка хотела знать обо всем, что со мной было за эти годы. И я стала рассказывать. Рассказывала почти три часа, стараясь не упустить никаких подробностей. Рассказала и о своей фотохронике: от первого снимка с моей провожатой на вокзале и до последнего, с женскими руками, кромсающими пряди на глазах ненавидящей толпы. Не забыла отражений и луж, не забыла портреты исчезнувших девочек, которые все последние месяцы носила с собой в рюкзаке, – единственное, что мне осталось…
Жанно наливал мне воды, когда стакан пустел. Он и Чайка сидели молча, переживая со мной войну, которая мне досталась.
Я не плакала. Рассказывала будто о постороннем человеке, не о себе. Подбирала слова поточней, восстанавливала последовательность событий, чтобы не захлебнуться в воспоминаниях, которых накопилось так много за долгие месяцы. Я и о том, как фотографировала вчера, рассказала, сохраняя необходимую дистанцию. Достаточную, чтобы все описать и не слишком больно себя задеть. Не хотела столкнуться вплотную с недавним прошлым.
Упомянула вскользь о знакомстве с Этьеном, но не обманула ни Жанно, ни начальницу, они оба заметили, как дрогнул у меня голос. И вместе улыбнулись, обрадовались, что в войну сквозь невидимые трещины просочилась любовь, что кто-то смог мне помочь и прибавил желания жить.
Когда я описала то, что увидела в квартире на улице Бретань, Жанно взял под столом мою руку и сжал ее. В глазах у него стояли слезы. А я не плакала, я рассказывала, как фотографировала осколки куклы в осколках зеркала.
После меня заговорила Чайка, она в нескольких словах рассказала, что происходило здесь за те же долгие месяцы. Всех еврейских детей они отправили в разные уголки Франции, но пока ни от кого не было вестей. А если приходили, то плохие: неожиданные облавы и аресты. По их сведениям, четверо ребят были арестованы и, скорее всего, отправлены в Германию. Через Дом детей до самого последнего дня проходило много евреев, и со времени первой отправки, когда уехали мы, сложилась надежная тайная организация.
Пингвин скрывается в южной зоне, он тоже еврей и воюет на свой лад в провинции, принимая участие в операциях бойцов Сопротивления, перемещая в безопасные места еврейских детей. Благодаря подпольным связям Чайка регулярно получает от него письма. Теперь он скоро, очень скоро вернется. После освобождения Парижа это возможно. «Хотя война еще не закончилась», – напомнила нам Чайка. В школе все стараются как могут, но ничего не поделаешь, дети все-таки часто тоскуют и по-прежнему страдают от голода.
Чайка не сказала ни слова о том, что знала о депортации. Я это почувствовала. Она теряла уверенность, говоря об отправке в Германию или Польшу. Я увидела, что она постарела и стала менее жесткой. В ней не было прежней холодной неумолимой твердости, какую она умела выказывать при необходимости. Передо мной сидела женщина, ушибленная войной. Мы все были такими. Раньше я считала ее стальной, несгибаемой, презирающей слабость, сентиментальность. Нет, она была уязвимой, такой же, как все, и сейчас я это особенно остро почувствовала. Возможно, это я изменилась, а не она; возможно, это я стала смотреть на все другими глазами после нескольких лет скитаний. Перестала быть девочкой, которая побаивалась начальницы. Я многое пережила, многого навидалась.
После ужина я отнесла свои вещи в комнату, где мы жили вместе с Сарой. Две девочки уже лежали там в кроватях. Я наклонилась над каждой, пожелала спокойной ночи и поцеловала, а потом влезла на верхнюю постель, которая когда-то была моей. Нижняя стояла пустая. Я лежала и никак не могла заснуть. Что с мамой и папой? Их нет в живых? Впервые я решилась про себя произнести такое. Неужели их нет? Я заплакала, хотела и не могла остановиться. Наверное, я плакала довольно громко, потому что одна из младших – она, видно, тоже не спала – услышала меня. Девочка поднялась с кровати, подошла, встала на нижнюю койку, поцеловала меня и прошептала на ухо:
– Не бойся. Если хочешь, я лягу рядышком, мы вместе сильней плохих снов.
Я сразу вспомнила Алису и подхватила девочку. Уложила ее рядом. Так мы и уснули, обнявшись.
Война не кончилась, и меня по-прежнему называли Катрин. «Мера предосторожности», – шепнул мне Кенгуру. Чайка попросила меня заняться фотолабораторией, которая так и стояла закрытой со дня моего отъезда. Наконец-то я проявлю свои пленки, напечатаю фотографии – покажу всем войну, которую видела я. Эта мысль захватила меня целиком, затмила все, что меня пугало. Ночами я не могла заснуть от леденящего страха, который дотягивался до меня и среди белого дня. Я попробовала вернуться к учебе, но в классе почувствовала себя не на месте. Скоро я догадалась, почему на переменках ребята так мало бегают, многие выглядят потерянными или безнадежно унылыми. Они уже знали, что их родители депортированы или погибли. Одни жили в постоянном ожидании, другие – в тоске, и, казалось, их ничто уже больше не обрадует.
Читать дальше