— Пока ничего… — коротко ответил он.
Я передал ему моток сатурна для лесок и крупные крючки, обещанные еще при первом знакомстве.
— Надеюсь, эти крючки вам понравятся, — сказал я, развертывая бумажку. — А книги вы получите от Анны Федоровны…
Ваня поблагодарил и заторопился: то ли спешил рассказать членам своей бригады, как решился вопрос с заработанными деньгами, то ли хотел показать мой подарок…
— Хорошие рыбаки у вас растут, — сказал я.
— Это будущая наша смена… — отозвался председатель, глядя через окно в потемневшую даль озера…
„Глухой, неведомой тайгою…"
Третьи сутки мы пробираемся тайгой, переходим мелкие, но бурные речки, отдыхаем, где застанет ночь, а с рассветом снова трогаемся в путь. Тропа не торная, иногда чуть приметная, особенно по береговым зарослям. Кто ее проложил? Может быть, дикие звери или такие же, как мы, редкие гости этих необжитых мест.
Мой проводник — щупленький старичок из притаежной деревни, Аверьян Евстигнеевич, чем-то похожий на высохший гриб, в порыжевшей войлочной шляпе домашней катки, в коричневой выцветшей рубахе, едет впереди меня на шустром молодом Пеганке и, задирая кверху клочковатую седую бороденку, не первый раз говорит:
— Благодать-то какая!..
Это он хочет подбодрить меня. Ему, вероятно, тоже наскучило ехать по долине, среди вековечных лиственниц, елей и пихт, ехать, как по ущелью, из которого совсем не видно горизонта. И, должно быть чувствуя мое нетерпение — скорее добраться к намеченному пункту, добавляет:
— Вот поднимемся на перевал — и свет откроется… Там уж рукой подать до твоих лесорубов…
Его Пеганка быстро перебирает ногами и весело несет на себе не только хозяина, но и весь наш «запас» в переметных сумах: хлеб, зажаренный кусок баранины, туесок с медом и прочую дорожную снедь. Конь, по-видимому, не часто бывает в таких переходах, зорко присматривается ко всему, прядает ушами и всхрапывает. А мой Вороной — в летах — спокоен и медлителен. «Этот не сбросит…» — говорил Аверьян Евстигнеевич, передавая мне коня. Кроме моего дорожного рюкзака и пустого котла, притороченных к седлу, — на нем никакого груза; и идет Вороной неторопливо, размеренным шагом, как на водопой. За плечами у нас ружья: мало ли что в дороге может случиться, говорил старик.
Иногда долина раскрывается широко, и тогда мы попадаем в буйное веселое разнотравье. Лошади начинают сходить с тропы, хватать нежную зелень, и Аверьян Евстигнеевич говорит:
— Ну что ж… Вам покормиться надо, да и нам не вредно перекусить…
Мы делаем короткий привал и пьем чай. Только здесь замечаешь, что, кроме леса, обступившего нас, параллельно с долиной улеглись высокие горы, часто с оголенными вершинами, и хочется взобраться на какую-нибудь скалу и осмотреться.
…На четвертый день, к вечеру, мы, наконец, поднялись на перевал. Я попросил старика задержаться на минуту.
— Можно и отдохнуть… Видимость-то какая отсюда! — восхищается старик. — Загляденье!..
Воздух здесь настолько чист и прозрачен, что далеко на востоке виднеются, словно белые облака, заснеженные отроги Саянского хребта. А на север и запад, куда только хватает глаз, разошлись зеленые лесные просторы, среди которых, как острова среди моря, выступают голые вершины неведомых мне гор Кузнецкого Алатау. Солнце уже клонилось к закату, и казалось, вот-вот потонет в этом неоглядном зеленом море. Могучими волнами улеглись косматые горы, а по долинам уже разливался синий вечерний сумрак.
Деревья на перевале низкорослые, изуродованные бурями и зимними вьюгами, но сейчас здесь такая тишина, что звенит в ушах; холодно, хотя и не ощущается никакого движения воздуха.
— Однако пора ехать, — говорит Аверьян Евстигнеевич, — на Пеганке шерсть задубела. Припотел, а тут холодок…
И мы начинаем спускаться.
Любуясь изумительной картиной вечереющей тайги, я потихоньку запеваю:
Глухой, неведомой тайгою,
Сибирской дальней стороной…
Аверьян Евстигнеевич долго слушает, потом говорит:
— Правильная песня, душевная… И до чего же силен человек! С Сахалину, подумать только, с Сахалину по таким вот дебрям да марям пробирался, ягодами да кореньями питался, все превозмогал. Вот она какая жизнь была! А за что? За свою правду переносил человек мученья…
Он смолкает, плавно покачивается в седле и, может быть, вспоминает то далекое, горькое прошлое, о котором у народа сложено немало тоскливых сердечных песен, потом поворачивается ко мне и продолжает:
Читать дальше