И Олёха произносит: «Ого!», загребает себе самый аппетитный, розоватый пряник всею своей замурзанной пятернёй.
— Уюй! — радуется Маня, но пряник берет неспешно, двумя пальчиками.
На мою долю угощения остается тоже. И мы стоим, жуем, смотрим друг на дружку сразу и совсем приятственно.
Олёха ссыпает с ладони в рот последние крохи, приглашает:
— Теперь кататься помчались!
— Куда? На чем? — спрашиваю я.
Олёха хохочет, шлепает сам себя озорно пониже спины, по тугим, обмалелым штанцам:
— На этой, на самой кататься… С кудыкиной горки!
Маня улыбается, объясняет понятнее:
— Будем съезжать за деревней с соломенных куч. Хоть на спине, хоть на пузике, хоть вверх тормашками… Ну, что стоишь? Побежали!
И мы помчались. На околице деревни, за большим скотным двором была широкая лужайка, почти вся заваленная огромными — мне казалось: до самых небес! — кучами спелой соломы.
Зачем она здесь, мне моих новых дружков спрашивать не было времени. Олёха с ходу, с разбегу взлетел по соломе на самую высоту. Он гикнул там: «Ого-го-о!», и, вздымая пыльную тучу, мелькая руками, ногами, устремился по скату вниз.
Довольнешенький, — на разгоряченной физиономии налипла ржаная шелуха-полова, — он подъехал к нашим ногам, зашумел еще громче:
— Давайте наперегонки все враз!
Легонькая Маня полезла на соломенную гору шустро, но я на крутом, скользком откосе забуксовал. Солома, когда я за нее хватался, выдиралась из общей груды тонкими пучками, ноги, колени не во что было упереть.
Пока я пыхтел, возился, Олёха с Маней с криком, с веселым визгом успели подняться и съехать не по одному разу, а потом принялись меня, неумеху, подсаживать.
И вот я вскарабкался, встал, огляделся, и у меня захватило дух.
На зыбкой под ногами соломе я стоял, как на высоких, небесных облаках! Мне даже показалось: они плывут подо мною, клубятся. Они клубятся оттого, что соломенная гора не едина, а нагромождена из гор нескольких.
Вот здесь — вершина, за ней — ложок.
Дальше — снова вершина, а там — опять ложок.
И все это — меж небом и землей. Все настолько высоко, что Маня с Олёхой кажутся мне отсюда крохотными, а сам я себе кажусь таким же вольным, счастливым, как реющие с пронзительным верезгом в синеве над деревней быстрые птицы-стрижи.
Я сам готов подать такой же торжествующий голос, готов распахнуть свои руки, как легкие крылья, но тут Олёха и Маня с земли мне кричат:
— Съезжай! Не трусь!
И я отвечаю:
— Не трушу! Даже съеду там, где побоялись вы!
И со своей шаткой, соломенной вершины я нацелился на вершину еще более высокую, соседнюю. Я задумал перебежать через пологую перед ней ложбинку. Сделал один быстрый шаг, сделал второй шаг, и вдруг солома подо мною поехала, разомкнулась, и я рухнул в пустоту. Свет мелькнул, исчез, и ладно — я летел стоймя, а не вниз головой, не то от удара о землю сломал бы себе шею.
Да и все равно я от испуга был ни жив ни мертв.
Вокруг — сразу черная тьма. Я — в глубоком колодце, в щели меж кучами. Вокруг — крутые, колкие стены, сухой, спертый воздух, и, — если не считать моего по соломе шуршания, — гробовая тишь.
В ужасе я так и ринулся на штурм скользкой стены, да не смог вскарабкаться и на вершок.
Тогда стал прорывать нору вдоль земли, в ту далекую сторону, где остались Олёха с Маней. Но солома была так плотно придавлена всею верхней своей тяжестью, что сколько я не скребся, а к желанной свободе не продвинулся ничуть. Лишь поднял такую пыль, что стало совсем нечем дышать.
— Олё-ёха! — завопил я горестно.
— Ма-аня! — дурным голосом заорал я.
И только, когда напрочь охрип, услышал слабенький ответ. Он пришел не с земли, не со стороны лужайки, а откуда-то сверху, как бы с невидимых мне теперь небес.
— Ау! Куда ты запропасти-ился? — донесся с далекой выси басок Олёхи.
— В эту вот прóпасть и запропастился… — отвечаю я. Отвечаю, умоляю: — Давай меня как-нибудь вынь!
— Никак тебя не вынуть… Нечем… Мы сами обвалимся вот-вот… — гудит сверху Олёха, ему вослед едва слышно вторит Маня:
— Мы сами тут над тобой едва-едва за солому держимся… Мы сами теперь боимся… Но все равно чего-нито да придумаем, ты маленько потерпи!
И вот они умолкли, и вот они принялись, должно быть, думать, а я стал ждать, терпеть.
Ждал-ждал, терпел-терпел, а их — не слышно.
Еще подождал, еще потерпел, а от них — ни звука.
И тогда я понял: они меня бросили! И я стукнул кулаком в глухую, колючую, отвесную стену, закричал навзрыд:
Читать дальше