Кажется, немного пролетело времени, все было словно вчера, еще не заглох в ушах гром и звон от сильно злых, ненавистно-раскатистых мужичьих глоток, как произошла незаметно перемена из перемен: спокойно-насмешливо, как-то по-хозяйски разговаривает дядя Родя Большак или кто другой, Никита Аладьин, починовский Крайнов, Митрий Сидоров из Карасова, а может, и Нукало из Сломлина, неважно кто, — речь у всех одинаковая, так кажется Шурке.
— Изменили мужику, господа-товарищи эсеры. Поначалу верили вам, деревнями поголовно записывались в вашу партию. Как же, партия социалистов-революционеров землю обещает! Кто там на трон забрался — нам наплевать, у нас свои дела, сурьезные… Слушали вас, эсеров, ждали. Тут один из ваших частобаев прямо обещал каждому по двадцать семь десятин с четвертью. К-ха, тьфу, как высчитал! Стриг черт свинью, визгу много — шерсти клочка нету… Ваш Чернов в рот помещикам глядит, шарахается от требований народа. Ай да мужицкий министр!.. Эсеры за перераспределение угодий? Переселение? Спасибо! У нас вон Матвей переселялся в Сибирь, да и вернулся без штанов… Изверились мы в вас, серые, защитники народные. Зачали соображать иначе: э-э, политика-то, смотри, штукенция важная, можно сказать, самая необходимая. Без политики мужику не обойтись. Чья власть — тому и сласть… Газетка ваша орет: «В борьбе обретешь ты право свое!» А вы этой борьбы, оказывается, как нечистый дух ладана, боитесь. Кричите: «Да здравствует народная воля!» А знаете ли вы ее, народную волю? Она у нашего брата одна-единственная: кто чем кормится на свете, тем и кормись. Но без захребетников!.. Стало быть, мы скажем: земля — крестьянину; городскому люду, мастеровым ихний корм — заводы, фабрики… И конец войне! Мир! И свобода!.. А где она, к слову сказать, ваша свобода? Дали народу в феврале понюхать и в карман спрятали. Мы, дурачье, почихали, утерли нос — вот и вся ваша свобода, революция… Вместо замирения — наступление… Да вы та же царская власть, только прозвище другое… А ну вас, растуды-твою-туды, к лешему! Дождетесь, шарахнем гранатой. Есть у одного смелого человека, для вас, может, и припрятана… Мы сами управимся с землей и лесом. Как хотим, так и сделаем! Большевики нам подсобят. РСДРП не чета вашему клиросу… Представьте, познакомились, самого Ленина узнали. Одобряем!
Надысь слушали его письмецо в солдатской газетные — закачаешься, до чего правильное, нашенское…
А сейчас мужики, складно рассевшись на луговине и лишних скамьях у избы пастуха, возле своего Совета за белым, строгим и добрым столом, спокойно курили на вольном воздухе досыта, до отвала, их никто не оговаривал, и бирюзовое, пронзенное солнцем облако дыма стояло над их головами и не расходилось, не проходило. Да, батьки сейчас не кричали, не бранились, только слушали, жмурясь и посмеиваясь. Не разноглазый великан-богатырь с одной ревущей глоткой и множеством кулаков-булыжников, грозных указательных пальцев, пятерней, которые заранее чесались (к счастью, как говорят), нынче каждый батя сам по себе, каким его бог уродил.
Но в спокойных усмешках, тихом, согласном шепоте, в том, как удобно, дружно-тесно сидели мужики и беспрестанно, с удовольствием лазили в свои и чужие, щедрые кисеты и банки с табаком; по тому, как бабы знакомой частой изгородью окружали мужей и разноцветный частокол этот был вбит в землю крепко-накрепко, — во всем этом и еще в чем-то, неуловимом, было что-то отрадно-общее, сильное, умное. Не прежнее нетерпеливое ожидание перемен в жизни, а точно бы сама свершающаяся перемена, ее пусть малое начало, дорогое и немножко понятное (ура! ура!) для ребятни. Она, сидя и лежа вповалку на горячей траве, все слышала, все замечала, и все для нее как всегда, было страшно важным, чего нельзя пропустить, прозевать, подсобляльщикам революции тем более.
Становилось жарко, и Матвей Сибиряк обмахивался по-фронтовому, подручным способом — солдатской фуражкой, как веером. Любимый ребятами Крайнов, запорожец с вислыми усами, упарился больше всех, идя из дальних Починок, он полулежал на мураве, безжалостно расстелив под себя питерский пиджак, и шафранная ластиковая косоворотка его горела вторым солнцем, возникшим на луговине. Бородатый Федор и седой Косоуров, распахнувшись, беспоясые, часто пересаживаясь с места на место, двигались поближе к черемухе, в тень. Устин Павлыч, напротив, застегнутый на все пуговицы, со свежей алой ленточкой, связанной бантом и приколотой на груди, повидней, побогаче, чем у милиционера его клюква, жарился с краю лавки на солнцепеке и не чувствовал этого. Согнувшись, упершись локтями в колени, он глядел в лакированное голенище сапога, как в черное зеркало. Что он там видел, кроме своего печально-сердитого лица?
Читать дальше