Я подумал, что кто-то меня водит вокруг самого же меня, как в жмурки: завяжут глаза, раскрутят, а потом отпустят — ищи.
Вот и меня раскрутили. Я-то хотел как-нибудь повиниться, что ли. Спросить у музыканта, чем же труба отличается от тубы и что это вообще за инструмент такой. Хотел быть внимательным на его уроках. Старательным думал стать учеником — лишь бы он только понял, что нюхал я его не со зла, а просто так — из любопытства.
Но у меня отняли возможность извиниться. Я чувствовал свою вину и досадовал, что не могу исправиться. И тогда я стал выходить в сумерки на улицу. Стоял на обочине и ждал, когда поедет обоз, чтобы взглядеться в золотарей и махнуть музыканту.
Странно — но его не было. Стариковские бороды выглядывали из капюшонов, посверкивали немолодые взоры, выплывал табачный дым, согбенные фигуры продвигались передо мной, но черноволосого я не встречал.
Однажды я даже предпринял совсем отчаянную попытку. Ведь ассенизационная станция — помните? — была совсем рядом с нашим домом, и однажды, когда солнце уже приближалось к горизонту, чтобы уйти и уступить место синим сумеркам, а обоз золотарей еще не выехал за ворота своего хозяйства, я, стараясь ни к чему не прикасаться, просунулся в щель между полуприкрытыми створами ворот.
Посреди площадки встроены в землю железные большие решетки, куда, как я догадался, сливался отхожий груз, а справа и слева были конюшни. Перед ними, как какая-то, может, артиллерия, стояли бочки с оглоблями, задранными вверх. Часть левой конюшни, которая ближе к забору, походила на людскую — тем, что к ней было приторочено невысокое крыльцо, да из-за двери слышались голоса.
С дребезжащим сердцем я подошел к двери и, чтобы не пачкать руки, отворил ее плечом. На меня воззрилось несколько старческих лиц — причерненных каких-то — то ли недостатком света — в комнатке огонь не горел, — то ли возрастом, а может, и самой работой.
Старики и две женщины глядели на меня с удивлением, хриплый голос произнес:
— Чего ищешь, малец?
— Музыканта, — проговорил я перепугано. — Соломона Марковича. Он здесь?
— Музыка-а-анта? — подивился чей-то голос.
— Здесь, здесь, — перебила женщина, — только он не у нас — на северной станции. Это из ссыльных, — добавила еще, и тот, что удивлялся, проговорил:
— А-а, из ссыльных. Дак там не только музыканта найдешь. А и министра.
Я уже пятился назад, больше делать здесь было нечего.
— Знаешь, где северная-то? — спросила женщина и принялась объяснять. Я слушал, но невнимательно.
Я уже знал, что искать музыканта больше не стану. Не просто пугало, а вызывало дрожь одно только слово «ссыльный».
И не подумайте, что, например, об этом говорила мне мама. Предупреждала там, пугала. Или бабушка. Нет! Да и в детском нашем мире никаких речей о политике никогда не было. Мы жили, погруженные в заботы об отметках, о еде, о наших детских страстях, вовсе порой не шуточных, но помалкивали о запретном.
А ведь и запретное-то никто не назначал, но вот ведь — оно подразумевалось.
Буду откровенен с собой, тогдашним. Испугался ли ты? Нет. Но включилось странное и вовсе не детское благоразумие. Будто какая-то шторка опустилась во мне, и я забыл музыканта.
Но не тут-то было!
Осенью, когда всё снова вовсю близилось к зиме, я наткнулся — лоб в лоб — на нашу учительницу. Она опять стояла с черноволосым.
Оба дружно повернулись ко мне и оба улыбнулись, будто я им подарки со сладостями нес.
— Вот и он! — воскликнул золотарь. Только теперь он был, хоть и в поношенном, но модном пальто и в крапчатой кепке, надвинутой чуть набекрень, не по-нашему, и я опять отметил в уме, что сразу видна его приезжесть.
Анна Николаевна ничего не сказала в ответ, просто, когда я, поздоровавшись и покраснев, проходил мимо, коснулась перчаткой моего плеча.
Не оборачиваясь, я пошагал далее, а когда успокоился, подумал: но она же не боится? Так чего трушу я?
Много лет спустя, уже в десятом классе, мы с приятелями раздобыли билеты на вечер танцев в красивом нашем, с колоннами, театре. Среди иных его прелестей было огромное фойе, устланное полированным паркетом: что может быть лучше для начинающих танцоров?
В углу фойе, на украшенной гирляндами эстрад-ке, ликовал и гремел маленький, но знаменитый в городе оркестр под управлением какого-то Сахара.
До сих пор мы с приятелем считали себя учениками, разучивали все эти фокстроты по-гамбургски и танго в маленьком школьном спортзале да бегали по соседним женским школам на совместные вечера. Выход в театр был парадом-алле, первым балом, увы, не толстовским — первым балом наших жестких послевоенных лет. К тому же в школах вечера проходили под радиолу, под хорошие, но пластинки, вроде довоенной еще «Рио-риты» или послевоенной «Голубки» в исполнении Клавдии Ивановны Шульженко: «О, голубка моя, как люблю я тебя…»
Читать дальше