Началось с того, что у нас пропал ВОХ. Лежал в шкафу, на полке, и вот — на тебе! — исчез, не оставив следа. А мог бы! На той же полке лежал блокнот под названием «Где я». И каждый, бравший «Все о хлебе», записывал, когда взял и когда вернул. На этот раз записи не было.
Группа, собравшись на занятие, гудела, как улей. Но я сказал: «Найдем» — и выключил гудение, как мотор. Ребята успокоились, и я знал почему. Потому что поверили в то, что я сказал. Все поверили. Кроме одного. И этим одним был я сам. И я, единственный из всех, не поверил в себя самого. Потому что «найдем» сказал не я, а мой авторитет. Сказав «нет, не найдем», я бы уронил свой авторитет в глазах ребят. А мне его, почему-то ой как не хотелось ронять. «Почему-то?» Как бы не так. Я уже точно знал почему. Потому что из курицы в перьях я не хотел, как всякий, имеющий авторитет, превратиться в курицу без перьев. И еще вот почему. Ребята верили в меня, и эта вера, смейтесь не смейтесь, меня самого заставляла верить в себя и свою непогрешимость. Верить и порой врать, чтобы другим приятнее и легче было от моей уверенности.
«Вы хотите пить? Потерпите, скоро дойдем до лагеря и попьем. Не можете терпеть? Совсем не можете? Видите вон там, вдали, три пальмы? Не пальмы — три сосенки? Ну да, конечно, пальмы это у Лермонтова, а по-здешнему — сосенки! Но все равно, там, у трех сосенок, вы и попьете…» Чем ближе цель — три деревца, — тем несносней жара и тревожней у меня на душе. «Попьете!» А вдруг там ни колодца, ни родничка, ни рядовой лужицы после недавнего дождя? «Зачем только врать было?» — корю я себя, глядя, как мои октябрята-туристы мчатся к трем сосенкам. Вдруг: «Вода!..» И ниточка моего авторитета обретает крепость каната. Вот удача так удача! По зеленой щеке бугра, на котором укоренились три сосенки, ползет жемчужная родниковая слеза… Я смотрю на воду, как на чудо. А у моих октябрят удивления ни в одном глазу. А чему удивляться: снегу зимой, солнцу летом, слову вожатого? Вот если бы он не сдержал его… Но я сдержал свое слово и напоил ребят водой. Обещал найти «Все о хлебе» и, как тогда, в пионерском детстве, повис со своим авторитетом на ниточке. Выдержит или оборвется?
…ВОХ нашелся в тот же день. Лисицына, посланная с урока в учительскую за табелем посещаемости, вернулась сама не своя. Вид у нее был загадочный и взволнованный. Шел урок физики, и мы, покопавшись вместе с преподавателем Сергеем Александровичем в атомном ядре, сидели и, каждый про себя, моделировали устройство главного кирпичика вселенной, вокруг которого, как вокруг солнца, бегали по паутинке орбиты неугомонные электроны. Это было наше домашнее задание — задание, которое мы выполняли, не выходя из кабинета, в котором учились. По другим предметам выполняли кто дома, кто в общежитии, а по физике только на занятиях. Выполним и тут же в конце урока сдадим преподавателю. Это было интересно и ново. Как и то, что сам преподаватель физики, Сергей Александрович, никогда не стоял у нас над душой. Давал задание и уходил до конца урока.
Сперва нам это было странно, и мы спросили, почему Сергей Александрович оставляет нас одних. Сергей Александрович ухмыльнулся, поклевал нас глазами и ответил:
— Вы спрашиваете у меня об этом как у своего учителя или как у своего сторожа?
Нашего ответа он не стал ждать, — ушел, оставив нас посрамленными и негодующими на самих себя. Дети! Какие мы все еще дети, если до сих пор нуждаемся в сторожах!
Вернувшись, Лисицына уже не застала учителя. Положив на стол табель посещаемости, увела глаза под потолок и вкрадчиво, будто поднося спичку к пороху, проговорила:
— А я знаю, где ВОХ…
Мы вскочили, словно всеми нами сразу выстрелили.
— Где?
— Над ним канурики смеются! — плеснула масла в огонь Лисицына.
Я разозлился и одернул Лисицыну. «Канурики» было запрещенным словом. И она сама вместе со всеми голосовала за то, чтобы его, как, впрочем, и многие другие жаргонные словечки, исключить из лексикона группы. Но Лисицына тут же оправдалась:
— Да… А если они ВОХ украли!..
Все как по команде посмотрели на меня.
— Тихо… По одному… За мной… — сказал я, принимая команду, и первым вышел из класса. В голову, как в барабан, било: «Канур…», «Канур…», «Канур…».
Канур, а правильно Кануров, был, как и я, вожаком параллельной группы. Правда, в ином, чем я, качестве. Я был комсоргом, а он старостой. Но таким старостой, который командовал всеми, в том числе и комсоргом, тихой Тосей Ванюшиной. Если улыбка флаг корабля, то Кануров никогда не расставался со своим флагом. Улыбка всегда, даже у спящего, — я видел это в походе — сияла на его круглом, как медаль, лице. Но у этого лица-медали была вторая сторона, хитрая и злая, не знавшая улыбки. Улыбка подчиняла Канурову ребят, а хитрость помогала держать их в подчинении. Они, подчиненные, не много могли ему дать — только власть над собой, но Канурову и этого было довольно. Он как хотел, так всеми и вертел. А чтобы удержаться на месте — на месте старосты, — Кануров, как стол на ножки, опирался на тех, кому делал незаконные поблажки. А так как дурной пример заразителен и желающих получить поблажку и избежать нагоняя становилось все больше, власть Канурова крепла, как лед на морозе. Его предлагали переизбрать, но, безуспешно. Группа, почти вся, стояла за Канурова горой. Зато наша — самая успевающая и примерная во всем — была для Канурова бельмом на глазу. Соревноваться? С кем угодно, только не с нами. Предлог? У нас каждый второй отличник, а у Канурова каждый второй двоечник. Где же ему на «сухопутной телеге» наш «воздушный корабль» догнать? Телега, автомобиль и самолет были символами училищного отставания или движения вперед.
Читать дальше