— Леша, я всегда считал тебя крупным человеком. В смысле понимания того, что...
— Без добавления было лучше!
— Если ты в теорию Всеобщности не веришь — а ты не веришь! — то какая разница, где я сижу: в лаборатории или здесь? Здесь, по крайней мере, мне интереснее.
— Да! Не верю! Не могу судить с точки зрения физики, но все твои социальные предпосылки и, так сказать, экологические — оч-чень сомнительны! Что значит, природа нас подталкивает: пора, мол, драпать? А жутчайшие засухи четырнадцатого века? А наползание ледника на Европу? Это куда и кого подталкивало? Нет, Федя, что-то не то... Едва ли природа нам подмигивает. Хорошо было бы! Но скорее всего, она к нам равнодушна. Да и все прочее, что ты гребешь себе в подтверждение: экстремизм, ядерная опасность, людям лень стало работать... А работать всегда было лень.
— И ты все шесть лет над этим думал? — с сильнейшим любопытством спросил Федя.
— Думал! — разозлился я. — Твоя теория меня поразила. Ты гений, Федор! Но гений потому, наверно, и гений, что он не увязает в ошибке, не делает вид, что все идет как надо.
— Гений не ошибается, — сказал Федор.
Ну Федя! Не опротестовал, что он гений...
— Зачем же ты приехал строить мне дом? — спросил Федор. И я почувствовал, что он загнал меня в угол.
Я грянул, Федор подхватил, и мы прокричали, перекрывая надсадный вой мотора:
Хорошо на Волге жить — ходят пароходики.
Незаметно пролетают молодые годики!
На середине озера стало качать. И лицо сидящего на корме Курулина секло загорающимися на солнце брызгами. Он переждал наш крик и прокричал нам в свою очередь:
Девок много, девок много,
девок некуда девать.
А в затоне лошадь сдохла,
девок будем запрягать!
Зина-то хоть верит, что ты был серьезным ученым?
— Нет, — сказал Федор.
Я сипло и как-то оскорбительно захохотал.
— Я иногда чувствую в ее взгляде вопрос: не беглый ли я уголовник? — простодушно сказал Федор.
— Так вот, милый! — сказал я. — Я приехал и дом построил, чтобы тебе было где прийти в себя и оглядеться. Жизнь-то широкая! А ты как шоры надел: либо одну свою теорию видишь, либо кордон! И не в Москву я тебя тащу, а в жизнь! Человек должен заниматься делом, соразмерным себе, иначе он самоубийца!.. Когда за тобой приезжать?
— За мной приедут, — сказал он, сконфузившись.
—На золотой карете?
Он мучительно поколебался, но не смог преодолеть свою правдивость:
— Да.
Ну Федя!
— И когда же ты это событие ожидаешь?
— Через год.
— Черт с тобой! — сказал я. — Через год я за тобой приеду. Договорились?
— Ладно.
— И тебя не удержат твои роскошные грядки?
— Нет. Может быть, и хорошо, что ты в меня больше не веришь.
— Да ты что?! Я — это запасной вариант, понял? А получится, примчится за тобой золотая карета, я на ней же с тобой и уеду — на запятках, в виде ливрейного лакея.
— Что-то ты уж очень веселый!
— Да вот, не найду причину для грусти. Не за что зацепиться!
— Опасно веселый! — проницательно сказал Федя.
— Это верно! Мы веселимся только так.
Федя поднял капюшон своей штормовки, а я натянул на уши воротник кожаной куртки. Пахнущий снегом ветерок обжигал. Ослепленное солнцем озеро благодарно лоснилось. Хребет, у подножья которого стоял Федин кордон, теперь виден был во весь исполинский рост. Заросший по пояс шерстью лесов, затем он каменными скорбными складками устремлялся вверх. А там, еще выше, почти в нереальности, над гречневой кашей осыпей и над гнилью заметенных снегом гольцов, молодо вздымалась и плыла в небе громадная снеговая гора. Как бы стыдясь столь высокой чести, отступив и присев пониже, ее сопровождали две другие вершины, на снежные конуса которых уже легла синяя тень.
И в этот миг и в этой точке холодной пространственности моей родины все для меня как бы сошлось. Я почувствовал себя частью этого мира. И в то же время мир был частью меня. Он был мною самим. Он был обиталищем той общей души, которая связывала нас троих. И по этой высшей причине наше существование было невозможным без этого хребта, холодного, ускользающего в солнечном жиру озера, без плывущих посреди неба вершин и самого простора страны, среди которого прошли жизни отцов. Мир открылся так, словно это сама душа дала почувствовать, что она жива. Что мы ее сохранили. Не убили, не задавили ложью, молчанием или лестью. И это открылось как единственное, что действительно было важно. И в этом была громадная надежда, что мы погибнем, но ее сбережем — продлим ее находящееся в наших руках бессмертие.
Читать дальше