— Этого я не потерплю, — вырвалось у него, и он стукнул кулаком по столу, едва не разбив тарелку. — Знаете, что этот дурак судья мне сказал? Спросил, чего ради я так хлопочу из-за какого-то пеона. Не учите меня, о чем мне хлопотать, сказал я ему. А он мне: «Я слыхал, у вас снимают картину, где люди убивают друг друга». Так вот, мол, у него в тюрьме полным-полно людей, которых давно пора расстрелять, и он будет только рад, если мы перестреляем их на съемках. Он, мол, никак не возьмет в толк, зачем убивать людей понарошку, когда сколько нам нужно убить, столько он нам и пришлет. И Хустино, он считает, тоже надо расстрелять. Пусть только попробует! Но и двух тысяч песо ему от меня не дождаться!
На закате, гоня перед собой ослов, возвратились работники с полей. В бродильне индейцы наполняли готовым пульке бочки, заливали в вонючие чаны свежий сок. И снова певучие, протяжные голоса считали бочки, и снова бочки с грохотом летели вниз по каткам — наступала ночь. Белое пульке лилось рекой — по всей Мексике индейцы будут глотать это мертвенно-бледное пойло, будут пить из реки, чьи воды несут забвение и покой, деньги серебристо-белым потоком потекут в правительственную казну, дон Хенаро и другие владельцы гасиенд будут бушевать и чертыхаться, партизаны будут совершать налеты, а властолюбивые политики в столице будут воровать что ни попадет под руку, чтобы купить себе такие же гасиенды. Все было предопределено.
Мы провели вечер в бильярдной. Приехал доктор Волк, просидел целый час у постели Успенского — у него воспалилось горло, мог начаться тонзиллит. Доктор Волк обещал его вылечить. А пока он играл на бильярде со Степановым и с доном Хенаро. Доктор он был замечательный, самозабвенный, безотказный; сам русский, он откровенно радовался тому, что может опять побыть с русскими, что ему достался не слишком тяжелый пациент и что он может еще и поиграть в бильярд, а он это очень любил. Когда подошла его очередь, он с широкой улыбкой навис над столом, чуть не лег на зеленое сукно, закрыл один глаз, повертел кий, прицелился и снова повертел кий. И, так и не ударив, распрямился, улыбаясь, зашел с другого боку, прицелился, чуть не распластавшись на зеленом сукне, стукнул по шару, промахнулся — и все это не переставая улыбаться. Потом бил Степанов.
— Уму непостижимо, — сказал доктор Волк, в восторге тряся головой. Он так сосредоточенно следил за Степановым, что у него даже слезы выступили на глазах. Андреев, сидя на низком табурете, бренчал на гитаре и тихо напевал одну русскую песню за другой. Донья Хулия свернулась рядом с ним клубочком на диване в своей черной пижаме, китайский мопс обвил ее шею, как шарф. Ожиревшая собака сопела, стенала и вращала глазами, млея от наслаждения. Огромные псы, недоуменно наморщив лбы, обнюхивали ее. Мопс подвывал, скулил и норовил их цапнуть.
— Они думают, он игрушечный, — радовалась донья Хулия.
Карлос и Бетанкур устроились за небольшим столиком, разложили перед собой ноты и эскизы костюмов. Они разговаривали так, словно далеко не в первый раз обсуждают давно наскучившую обоим тему.
Я разучивала новую карточную игру со смуглым худым юнцом, каким-то помощником Бетанкура. Лощеный, с невероятно тонкой талией, он, как сообщил мне, занимался фресковой живописью, только он работал «в современной манере, как Ривера [9] Диего Ривера (1886–1957) — мексиканский художник. Один из создателей национальной школы монументальной живописи.
, но не в таком допотопном стиле, как тот». Я сейчас расписываю дом в Гернаваке, приезжайте посмотреть. Вы поймете, что я имею в виду. Зря вы пошли с этой карты, — добавил он, — теперь я пойду вот так, и вы окажетесь в проигрыше. — Он собрал карты и перетасовал. — Раньше режиссер маялся с Хустино, — сказал он, — серьезные сцены играют, а Хустино все смешки, в сцене смерти он улыбался во весь рот, уйму пленки из-за него извели. Все говорят: вот вернется он, тогда ему уж не придется напоминать: «Не смейся, Хустино, смерть дело нешуточное».
Донья Хулия стянула мопса на колени, перевернула на спину, принялась тормошить.
— Как только Хустино выпустят, он и думать позабудет и о сестре, и обо всем прочем, — лопотала она, глядя на меня ласковыми пустыми глазами. — Это скоты. Они ничего не чувствуют. И потом, — добавила она, — как знать, вдруг он и вовсе не вернется.
Этим людям, которых свел лишь случай, которым не о чем было разговаривать, пришлось коротать время вместе, и они погрузились в глубокое молчание, чуть ли не в транс. Они попали в переплет, каждый из них на свой лад находил забвение в деле, а сейчас делать было нечего. Тревога достигла крайнего напряжения, когда чуть ли не на цыпочках, будто в церковь, вошел Кеннерли. Все обратились к нему так, словно в его лице им явилось спасение. Он громко возвестил:
Читать дальше