Он возник на пороге.
— Кто там? — прошептал Котенок, точно боялся спугнуть гостя. — Кто?
— Хрен в кожаном пальто, — отреагировал Зюзик, и сразу же отрезал гостя от двери. — Проходи, дорогой, желанный… У-ти какой! — подталкивал он обалдевшего кладовщика к столу. — Писка, канай с заточкой к волчку! Не дай боже фугануть… Ах какая прелесть!
За столом смешались все от неожиданности, кроме Зюзика. Но вот и Котенок отреагировал: он быстро вскочил и, навалившись на костыли, приблизился к гостю.
— Цинкуй, пахан: откуда и за что? — выдохнул он. — Прикидоном займемся после.
— Да я, я… Вот… — попытался объяснить кладовщик. — Не в ту камеру я…
— Какая ходка? Первая?
Кладовщик утвердительно кивнул.
— Не может быть! — задыхался Котенок, стараясь расстегнуть верхние пуговицы рубахи. Горло перехватило. Котенку стало невыносимо душно, и он свистел: — Я сразу смикитил, в рот меня высмеять… Этот волчина уже человек пять мочканул и схряпал в бегах. А? Я прав?
Гостя повело в правый угол — на тумбочку с питьевым бачком, но трое, продолжая кружить, не дали ему упасть. Четвертый, закусив уголок подушки, лежал на койке и изо всех сил сдерживался, чтоб не расхохотаться и не испортить этим успешно начатого спектакля, который сочинился сам по себе, на ходу.
И тут Писка, неразумный шкет, разменялся вдруг на мелочевку. Он вцепился в отворот пиджака:
— Дай прикину.
— Да я, я… не ваш… — просто по-дурацки продолжал вести себя кладовщик, и это было на руку обнаглевшей шпане.
— Будешь наш! — заверил Зюзик, прицениваясь к сапогам. — Лопаря скидай! Хромовые они или кирза?
— Не позволю! — взревел Котенок. — Не позволю дербанить человека, пока не выясню: почему без сала вломился? Где сало, хохол?
— Нас хотел схряпать? А! Вали его! — прозрел Писка. В его ручке появилась заточенная ложка, которой они нарезали хлеб, и он размахивал ею перед носом кладовщика. Но Котенок, не желая, чтоб пролилась напрасная кровь, вцепился в Писку и с дрожью в голосе повторял:
— Не позволю, щенок, не позволю! Будем прописывать его по всем законам. Зюзик, — оглянулся он. — Закладывай волчок!
И тут выяснилось, что Зюзик пожадничал, и жадность его сгубила всех. Гость не обронил ни звука, когда с него сдернули пиджак и один сапог, но когда потянули за другой, как бы невзначай прихватив и штанину, он разобрался наконец в собственных губах и, округлив их, затрубил:
— Охрана! Где вы, охрана?
Никто не ожидал такого, но Зюзик… Его сковало воплем, и он, не выпуская из рук сапога, остался в прежнем положении — сидеть на корточках — когда загремели запором. Котенок с Пиской попадали на койки, и хохот, скопившийся в них, прорвался наружу. В камеру ворвались надзиратели и вывели обиженного в коридор, даже не взглянув на обидчиков.
— Пронесло, — хохотал Роман. — Наверное, карцеров свободных нет.
А за дверью успокаивали всхлипывающего кладовщика.
— Ну не хлюпай! — говорил старшина, начальник караула. — Не разорвали же тебя на куски. С кем не бывает.
— Конечно, конечно, — частил тот. — Я так… от чувств… Так.
Его и не пытались особо-то успокаивать. Все знали — до слез рад, что опять находится среди людей, что вернется сейчас в родную камеру, не пострадав в этой, дикарской (о каких здесь говорят мужики едва ли не шепотом от страха), что его встретят тихие и общительные мужики… Большего нечего желать.
А в сорок третьей, отхохотавшись, упрекали Зюзика:
— Пожадничал, фрайер жеваный! Второй раз из-за тебя прогораем, как валютчики. Нет, кровняк, — говорил Котенок, — пора тебя садить на парашу.
— Он нас дуранул! — злорадствовал Писка. — Его надо прописать.
Но Зюзика не прописали. Видать, всем интересно слушать болтовню раскрутчика, только что осужденного во второй раз за побег из колонии, хотя Котенок оценил этот факт весьма невысоко:
— Пришел на зону с двумя годами, теперь же раскрутили на трешник. Совок ты, Зюзимон.
Зюзик, не замечая иронии, самозабвенно вспоминал:
— Зато каков побег! Иду на запретку, проползаю на пузе под самой вышкой, а свобода — как нашатырь! Выруливаю на обочину, слышу — поезд! тук-тук-тук!.. Прыгаю на ходу в товарняк и — качу-у! Какой побег, какой побег, — изумлялся он. — Мамуля моя, какой побег! А небо какое тогда было — во всю Вселенную наждак! Дззы-дзы-дзы! А я качу, качу, качу-у…
Без труда, судя по рассказу, добрался Зюзя до родного города. Пришел домой, расцеловался с родителями. Мать радешенька: сына выпустили через полгода, амнистировали парня! Накрывает на стол, смеются, едят и выпивают на радостях, как именинники. Через три дня Зюзик позабыл, что он в бегах, а в милиции вряд ли даже могли подумать, где он находится, — не может быть, чтоб побежник заявился прямо домой. Но побежник отсыпался и отъедался, дерзко подмигивая самому себе, отраженному в зеркале: «Дави, Славик!..» Впервые ночи мать подолгу сидела перед ним, как сестра милосердия. Сынок вскрикивал во сне, бредил, пытался скинуть с себя одеяло, и матери приходилось сидеть возле него до утра. Ослепшая и оглохшая от счастья, она ничего такого не замечала, что бы могло ее подвести к мысли, что сын вернулся не навсегда, что его в любую минуту, в любой час могут забрать. И Славик вовсю жировал. Наконец он выбрался в общежитие, где его встретила подруга, встретила по-взрослому — с бутылочкой и постелью… Больше они не прятались от вахтерши, допоздна шастающей по комнатам. Влюбленные не желали играть в фантики, как бывало, и жевать, по выражению Славика, сопли, потому что Славик, отбарабанив свое, вернулся настоящим мужчиной и не мог прятаться по углам, как какой-нибудь сопляк. Так о нем говорили и сверстники, не знавшие тюремной тоски. Славик это понял сразу и озаботился тем, чтобы не пасть в их глазах. Надо было взрослить себя, и он придумал — как.
Читать дальше