В детстве, когда стоишь в тихом лесу и он так тих, что сердце почти не бьется и хочется стоять здесь в зеленом сумраке, пока не ощутишь, как ноги твои погружаются в землю, впиваются в нее, словно корни, и тело через поры медленно дышит, как листья, - когда стоишь вот так и ждешь очередного короткого и глухого удара капли о лист, кажется, что этот удар отмеряет что-то, чему-то кладет предел, чему-то возвещает начало, и не можешь дождаться его и боишься, что его не будет, потом слышишь его и снова ждешь, почти в страхе.
Но человек, которого я мысленно видел идущим по лесу, не останавливался, не медлил, врастая в почву и, подобно листьям, крупно, беззвучно дыша. Нет, в моем воображении он шел сквозь зеленый сумрак так же, как шел сейчас по тропе вдоль леса к нашему дому. Он шагал размеренно, но не быстро, слегка сутулился, и голова его устремлялась вперед, как у тех, кто долго был в пути и кто в пути еще долго пробудет. На несколько мгновений я закрыл глаза и подумал: вот сейчас открою их, и его там не окажется. Ему неоткуда было взяться и нечего было делать там, на этой тропе, ведущей к нашему дому. Я открыл глаза, но он не исчез, он шел размеренно вдоль леса. До птичьего двора он еще не добрался.
- Мама! - позвал я.
- Ты их наденешь, - ответил голос.
- Там человек позади дома.
Она ничего не сказала, наверное, пошла взглянуть в окно. Теперь, пока она на него смотрит, гадая, как все деревенские, кто он и что ему надо, ей не до моих босых ног и можно пойти на кухню. Что я и сделал.
Она стояла у окна.
- Никогда его раньше не видела, - сказала она не оборачиваясь.
- Откуда он идет? - спросил я.
- Не знаю.
- Что ему там ночью в грозу понадобилось у реки?
Какое-то время она наблюдала за ним, потом сказала:
- Ну, может, он решил пойти напрямик от Данбаров.
Да, это действительно могло все объяснить. Он не был ночью в грозу у реки. Он оказался там нынче утром. Можно было пойти напрямик от фермы Данбаров, пришлось бы, правда, продираться сквозь заросли бузины, сассафраса и ежевики, заглушившие старую, заброшенную дорогу. Это меня успокоило, но ненадолго.
- Мама, - спросил я, - а что ему понадобилось ночью у Данбаров?
Она обернулась, и я понял, что совершил ошибку, - она увидела мои босые ноги.
- Ты так и не обулся, - сказала она.
Меня выручили собаки. Донесся лай, сначала Сэма, колли, потом внушительный, рокочущий - Булли, и я увидел, как Булли бросился к незнакомцу, белой молнией сверкнув мимо задней веранды. Булли был так называемый фермерский бульдог, таких теперь и не встретишь - большой, белый, грудь и голова массивные, лапы длинные. Через забор он перелетал с легкостью гончей. Вот и сейчас он прыгнул через белый дощатый забор в сторону леса, а мать выбежала на заднюю веранду и закричала: "Назад, Булли, назад!"
Булли замер на тропе, поджидая незнакомца, но не сразу замер его яростный лай, горловой, глубокий, как звук из тьмы каменного колодца. Я с восхищением смотрел на его белую грудь в кровавых брызгах краснозема.
Человек, однако, не остановился, даже когда Булли перепрыгнул забор и помчался к нему. Он шел себе и шел. Просто переложил бумажный сверток в левую руку и полез за чем-то в карман брюк. В глаза мне ударил блеск, и я увидел в его руке нож, хулиганский ножик не длиннее карманного, годный разве что для баловства, у таких обычно кнопка на ручке - нажмешь, и выскочит лезвие. Да, это наверняка был нож с кнопкой - слишком уж быстро появилось лезвие и без помощи другой руки.
Смешно он смотрелся со своим ножом против наших собак - Булли был большой, мощный и стремительный пес, да и Сэм ему под стать. Напади они всерьез, он не успел бы ударить - собаки вмиг бы его сшибли и разорвали. Ему бы толстую палку, что-нибудь, чем на них замахнуться, что они бы заметили и чего, бросаясь на него, могли бы поостеречься. Но он явно не разбирался в собаках. Поэтому шел, держа лезвие у правого колена.
Но тут мать закричала, и Булли остановился. Тогда незнакомец на ходу защелкнул лезвие и сунул нож обратно в карман. Почти всякая женщина испугается человека, про которого знает, что у него нож в кармане. Непременно испугается, если она в доме одна с девятилетним ребенком. А мать была одна, отец уехал, а Делли, кухарке, нездоровилось, и она лежала в своей хижине. Мать, однако, не испугалась. Она была не крупная, но цепкая и спорая во всяком деле женщина, и голубые ее глаза на загорелом лице прямо смотрели на все и всех. Она первой из женщин в округе стала ездить верхом (давно, еще девушкой, задолго до моего рождения), и мне случалось видеть, как, схватив ружье, она выбегала во двор и, словно тарелку, на лету сбивала ястреба, наведавшегося к ней за цыплятами. Она была тверда и независима, и теперь, когда я вспоминаю мать через столько лет после ее смерти, я вспоминаю ее смуглые руки, небольшие, но для женщины какие-то слишком квадратные, с квадратными ногтями. Это были скорее мальчишеские руки, чем руки взрослой женщины. Тогда мне и в голову не приходило, что она когда-нибудь умрет.
Читать дальше