Летом двор пустел. Детей отправляли в пионерские лагеря или в деревню, на парное молоко и босоногую жизнь. Белые ночи опускались в притихший двор и гасили вечернюю пестрядь окон, молчащих, раскрытых в жару, тихо играющих отсветами долгих закатов. Света с мамой почти никогда не уезжали из города летом. У них не было родственников в деревне, в лагерь же Свету мать боялась отправлять после того лета, когда она чуть не утонула на глазах у вожатой, потеряв дно и сильно испугавшись. Снять дачу в пригороде мать не могла, потому что копила деньги на кооперативную квартиру, которую и купила, когда Свете исполнилось двенадцать лет.
Зимой, весной и осенью Света носилась по двору, дралась с мальчишками за газон и в случае победы играла с подружками в куклы, устраивая на пне за завесой прутьев домик себе и резиновой дочке немецкого происхождения. У каждой маленькой мамы была в те времена такая дочка, купленная за сумму всего в сто раз меньшую, чем составляла величина взноса за кооперативную однокомнатную квартиру. «На кооператив» откладывали немногие, но дорогая немецкая кукла рано или поздно появлялась в любой, самой бедной, семье. Рано или поздно наступал день рождения, и на стул у изголовья ставилась коробка, и ночью открывалась крышка, и вынималась она — блондинка или брюнетка, с короткими волосами, или с косами, в платье полосатом или белом, неописуемо прекрасном, оставляемом на праздник, а новоявленной Соне или Кате (имя обозначалось в виде бесцветной татуировки на шее под волосами, и требовалась большая смелость, чтобы нарушить закон и назвать куклу по–своему), долгожданной «резиновой Зине», обутой в резиновые же бальные туфли, срочно шилось усталыми материнскими руками платье на смену, и часто оно шло Кате или Соне больше, чем праздничное.
В любой, самой бедной, семье…
Во времена Светиного детства все семьи в Ленинграде были одинаково бедны и одинаково богаты.
Летом Света скучала, слоняясь по двору вокруг газона, цветущего шиповником. Кукла Вера, переодетая от скуки мальчиком и остриженная, валялась у пня, устремив в небо поблекшие, не закрывающиеся от старости глаза. Света запихивала мальчика Веру в колючий куст и шла на канал стучать палкой по решетке набережной — развлечение, принимавшее у нее подчас форму мании, понятной, быть может, лишь тому, кто так же, как Света, провел детство в старом городе. Такой сверстник и земляк, «дитя центра», искушенное во всех запретных удовольствиях одиноких летних игр, помнит и посейчас тот особый тембр, с которым отзывается разогретый солнцем чугун на резкое прикосновение легкого, но прочного дерева.
Чугунная решетка издавала печальные вздохи, если Света плелась вдоль нее, лениво цепляя палкой за прутья, и гремела настырно–весело, если она бежала со всех ног, ровно ведя палку, а то и две (звук тогда выходил из–под палок сложный, сбивчивый и каждый раз новый). Днем на набережной было пусто. Вода в канале мягко колыхалась, баюкая тополиный пух. Наскучив игрой, Света бросала палки в воду и возвращалась во двор.
Однажды, в последнее лето перед переездом на новую квартиру, Света познакомилась на канале с девочкой из соседнего дома. Это была очень больная девочка, такая больная, что прохожие отводили глаза, проходя мимо нее. Света тоже отвела глаза, вдруг налетев на девочку со своими палками и чуть не сбив ее с ног. С девочкой были бабушка и собака, которая залаяла на Свету, но не тронула.
— Не бойся! — сказала больная девочка, ласково посмотрев на Свету. — Он не укусит.
Света и не боялась. Она с пяти лет мечтала о собаке, а этот пес был лучший из всех, какие когда–либо встречались ей. Он был большой, лохматый и черный.
— Это ньюфаундленд? — спросила она девочку. — Как зовут?
— Волк, — ответила девочка и качнулась от Светы к бабушке, с тревогой наблюдавшей за разговором, — но он очень добрый. А меня зовут Вероника. А тебя?
— Света, — тихо сказала Света и покраснела, потому что не знала, о чем говорить ей дальше с этой ужасно больнойдевочкой. — Ньюфаундленды все добрые…
— Пойдем, Верочка!
Бабушка потянула девочку за руку, собаку — за поводок.
— До свидания! — крикнула Верочка, обернувшись, и помахала рукой.
Но прощальный жест, такой обычный, не получился у нее, как и ожидала Света, тоже махнувшая рукой с палкой, быстро и странно. Руки девочки, и головка, и шея, и узенькие плечи — все ее члены, за исключением, может быть, одних ног, цепко хватающих землю при ходьбе, находились в непрерывном разнонаправленном хаотичном движении, как будто девочка была не человеком, а пластмассовой игрушкой–ходунком, вроде маленького трубочиста на барабане, которого подарили Свете давным–давно и с которым она редко играла, потому что ему не было пары и скучной казалась ей затея устроить театр из одного артиста. Нужно было давить на дно барабана, и тогда несложный механизм из ниток и пружины заставлял трубочиста скакать и паясничать, а если дно приближалось к его арене вплотную, он падал и превращался в груду останков, которые опять оживали, стоило отпустить палец. Девочка уходила от Светы, держась за бабушку правой рукой, а левая рука ее летала вокруг и все хотела сделать что–нибудь простое, незамысловатое, что так легко было сделать Свете, и бабушке, и кому угодно. То она наклонялась погладить собаку, но рука, не достав до загривка пса на вершок, взлетала к голове. То она поправляла косу, но коса вырывалась и падала на спину, и рука, махнув у виска, опускалась в карман. Карман не мог удержать руки, она опять вырывалась, порхала, сжималась, и разжималась, и гладила собаку, и поправляла косу…
Читать дальше