О, это сжигание принадлежавших нашим близким вещей. Эти размышления: что сохранить, что бросить в огонь. Эти попытки уловить теплый запах в уже холодных карманах. Отрезание пуговиц. Выворачивание наизнанку. Онемевшие полки в шкафах, на которых лежат уже никому не нужные туфли и перчатки. Пальто, которые никто уже не наденет. Мгновенно состарившиеся галстуки и банты. Очки, годящиеся только для тех глаз. Ничьи расчески, между зубцами которых запутался волос с покоящейся под слоем песка головы.
Волны вальса захлестывали залу, палочка пана Эльснера быстрыми вспышками колола воздух, с галереи на головы танцующих осыпались тучи серебряного конфетти, переодетые цыганками девушки со смехом вырывали друг у дружки круглые коробки с серпантином, горстями бросали вниз многоцветный дождь, а я, глядя на панну Эстер, танцующую посередине паркета с советником Мелерсом, видел эту безмолвную домашнюю церемонию, эти руки, перебирающие, раскладывающие, отпарывающие, выворачивающие, бросающие в огонь, и, внезапно почувствовав, как ледяной обруч сжимает горло, а мерзкие слезы жгут веки, торопливо вышел из залы и, бегом спустившись по лестнице, выскочил на улицу, полную людей, экипажей и огней.
До полуночи оставалось еще несколько минут. Моросил холодный мелкий дождь.
Вернувшись с почты на Вспульной, я закрыл дверь и, повернув ключ в замке, разорвал конверт. Панны Эстер не было дома. Пошла куда-то с панной Хирш. К Налковским?
Оторвавшийся уголок листка упал на ковер. Я разгладил помявшуюся по краям кремовую бумагу. Буквы с наклоном, дата. Черные, отливающие синевой чернила. Подпись: «Аннелизе».
«…поверишь? Ах, Господи, как все это ужасно. Он теперь в клинике в И. — он, профессор базельского университета, ученик самого Ричля. Доктор В., ассистент Бинсвангера, мы с ним познакомились в Базеле — помнишь? — молодой человек, с которым мы разговаривали тогда, в конце сентября, у Юстуса Вальзера, — поверишь ли? — этот молодой человек спокойно, не моргнув глазом, день за днем — я знаю об этом от Ц. — с педантичной тщательностью красным карандашом записывает в истории болезни: “Больной считает себя Фридрихом Вильгельмом IV” или “Больной призывает Ариадну, просит дать ему пить”.
А он не помнит уже ни одной даты. В сумерках говорит что-то по-итальянски, долго, громко, взволнованно, что именно — никто не может понять. Падает на пол, швыряет шляпу в зеркало, потом терпеливо втолковывает санитарам, что должен идти, поскольку его ждут камергеры и придворные. Униженно вежлив, кланяясь до земли, умоляет его простить, ищет чью-то руку, осторожно, как сквозь паутину, тычет пальцем в оконное стекло. Не душа ли Гёльдерлина рыдает в этом человеке, в котором угасает все, кроме страдающего сердца?
Бывают дни, когда он говорит внятно, совершенно разумно, без труда припоминает разные эпизоды до болезни — но не помнит, что делал час назад. Как дитя радуется, украв карандаш, — теперь ему будет чем писать. Уже месяц украдкой таскает книги из кабинета, пытается соорудить из них дом, куда заползает на коленях, чтобы — как он шепчет — наконец заснуть. Помнишь ту фотографию лечебницы, которую сделал Гаст? После прогулок с матерью он охотно возвращается — как говорит — в прекрасный дворец. Импровизирует на рояле, и, пока играет, мать может оставить его одного. Играет замечательно, на вопрос, что играл, отвечает без запинки: “Опус 31 Бетховена”. Те страшные приступы больше не повторяются. За матерью ходит по пятам, как ребенок.
Овербек и Гаст, навестившие его на прошлой неделе, не могли отделаться от впечатления, что он симулирует. Когда они вошли в комнату на втором этаже с мраморной головой Медузы — доктор Е. держит там за стеклом раковины и препараты, — Гасту показалось, что он только прикидывается безумцем и доволен, что все сложилось так, как сложилось. Согнулся, приложил ухо к клавиатуре, стукнул пальцем по клавише, после чего поглядел на них исподлобья — в его взгляде, как им показалось, были мягкий упрек и необъяснимая снисходительная ирония. Но можно ли верить Гасту? Сколь часто дружба — даже самая трогательная — искажает истинное положение вещей?
К счастью, с нами Лангбен. Он завоевал наше доверие, пообещав, если мы предоставим ему полную свободу действий, исцелить больного. Посетил его несколько раз, сопровождал в прогулках по парку, они вместе отправлялись к китайскому Мосту теней за елями, в тишине, молча. Потом случился этот приступ бешенства, но Лангбен — нельзя не восхищаться его преданностью и терпением — не отступается. Сейчас он настаивает, чтобы Франциска отказалась от опеки над сыном в его пользу, и, хотя малодушные усматривают в этих стараниях суетное стремление к славе, требование — по моему мнению — небезосновательно.
Читать дальше