За окнами гостиной на Розбрате садится солнце, день заканчивается, под стеклом сотней оттенков переливаются разложенные на фиолетовом плюше минералы, так что нельзя понять, какова их подлинная окраска, смерть меняется местом с жизнью, я внимательно слушаю рассказ советника Мелерса про цыган — а в душе такое смятение, что я уже сам не разберу, где прямой путь, а где окольный, где свет, а где тень, он же только улыбается над своей чашкой чаю, подкручивает фитиль в лампе, Игнатьеву кричит, чтобы подправил самовар, — и кажется, моя растерянность его забавляет, хотя ведь мы касаемся страшных вещей?
А потом эта встреча в темноте…
Около одиннадцати — да, кажется, без нескольких минут одиннадцать, — когда я возвращался от советника Мелерса, у парадного меня остановил какой-то мужчина. Лица его я не видел. Фонарь на Велькой отбрасывал тень, в которой все тонуло. Он приблизился. «О, пардон, вижу, вы нынче… чего-то…» — щелкнул каблуками, козырнул, приложив широкую ладонь к фуражке с твердым козырьком. Я хотел его обойти, но он заступил мне дорогу: «А у кармелитов что написано? Miser res sacra. Так? Несчастный — святыня. Мудрые, святые слова…» Я чувствовал, что он скорее прикидывается пьяным, чем на самом деле пьян, а он, словно прочитав мои мысли, наставительно поднял палец: «Miser res sacra… то есть простого человека уважить надобно, ибо это, с позволения сказать, — основа основ. Вы, небось, подумали, на вас, прошу прощения, бандюга какой с ножом в кармане, а карманы-то, вот, пожалуйста! — он резким движением вывернул оба кармана, — сами видите, что один, что другой, с позволения сказать, пустые. Ни ножа, ни денег. Полный нуль, значится».
Я не раз видал ему подобных — бывших бухгалтеров, вышвырнутых на улицу за кражу пары рублей, путейцев с Варшавско-Венской железной дороги, уволенных за пьянство, полещуков в суконных куртках, бродящих с протянутой рукой в поисках богатых земляков, владельцев лесопилок и винокурен за Бугом, которые приезжают в Варшаву развлекаться в отдельных кабинетах на Товаровой, — и подумал было, что сейчас он, согнувшись в три погибели, униженно кланяясь, начнет просить скромное вспоможение, но он только снисходительно покачал головой. «Нет, нет, я вспоможения не прошу. Разве я посмею обратиться за подаянием к такому благородному господину…» Явно прикидывается эдакой темной личностью с пользующейся дурной славой городской окраины, но манжеты белоснежные.
«Пропусти». Он улыбнулся в темноте: «Ясное дело, пропущу, почему нет, только не сразу. Я ведь не за подачкой, разве я бы посмел, — он вдруг вынырнул из тени: я увидел гладко выбритое лицо, узкие губы, нос с горбинкой, сощуренные глаза, белый воротничок. — Кто бы рискнул, месье инженер, подачку просить, да еще в такую ночь. Я не за подачкой пришел». Я полез в портмоне. Он остановил меня жестом оперного балетмейстера, но я уже держал банкноту в руке: «Бери рубль и иди отсюда». — «Рубль? — он изобразил обиду. — Рубль? Вы мне, уважаемый, рубль, с позволения сказать, предлагаете? Не спорю, предложение интересное, но я, — он стукнул себя указательным пальцем в грудь, — я не за рублем пришел. Я пришел…» Я сунул ему бумажку в кулак и хотел его обогнуть, но он с неожиданной силой схватил меня за плечо и придвинул свое бритое лицо к моему. «Забирайте, месье инженер, ваш рубль, я не за рублем пришел, — он стиснул мое плечо. — Я пришел за своей… тысячью рублей». Я оттолкнул его, так что он пошатнулся, но не отступил, только, прислонившись спиной к стене, любезно показал рукой, что я могу пройти, однако я не двинулся с места. Смял банкноту и сунул в карман.
«Чего ты хочешь?» — «Вот-вот, это мне нравится, — он кивнул. — Дело говорите, пан инженер, умница. А я пану инженеру только отвечу, что ничего от него не хочу, единственно намерен кое-что сказать». Я с омерзением пожал плечами. Все это кривлянье, позы скверного актеришки из бульварного театра… А с его лица не сходила учтивая улыбка. «Месье инженер не интересуется, что ему имеет сказать простой человек? О чем может сообщить такой важной персоне, такому солидному господину, что лишь твердит “отойди, отойди”, а сам прикидывает, как бы несчастного отправить на каторгу, лучше всего на реку Кару или в Тобольскую губернию, золото на приисках когтями из руды выцарапывать, а дальше… дальше уж бедолаге только папиросы из эвкалиптового листа курить, потому как от легких останется одно воспоминание, верно? — Он немного помолчал. — Я знаю кое-что, о чем пану инженеру тоже любопытно было бы узнать». — «Не паясничай», — бросил я сквозь зубы. Он посмотрел на меня снисходительно, достал из медного портсигара папиросу, закурил. Огонек спички осветил его лицо. Где-то я уже это лицо видел. «Не морочь голову», — пожал я плечами. Он затянулся, выпустил облако дыма. «О, месье инженер, не извольте сомневаться: то, что я знаю, больших денег стоит. Даже очень больших». Мое терпение иссякало. Ему что-то известно о делах отца? Дошли из Гейдельберга какие-то слухи про меня? Я испугался, что он сумеет нанести болезненный удар, но уже решил: никаких сделок. Махнул рукой: «Иди к черту». Но когда поднялся на ступеньку, он крикнул вдогонку: «А я думаю, это может вас заинтересовать. Я даже уверен, что это вас заинтересует. Я знаю, кто там тогда был, там, в Святой Варваре!» Я вернулся и схватил его за лацканы сюртука, но он и не думал защищаться, только рассмеялся. «Ох, не знал, что месье инженер такой нервный, право слово, не знал, хоть убей, не знал. Но сейчас, — голос его помрачнел, — сейчас шуткам конец. Пора перейти к сути. Там в Святой Варваре… — он наклонился ко мне, — был ваш уважаемый брат». Я почувствовал, как у меня слабеют руки. «Да, инженеришка, — он старательно чеканил слова, наслаждаясь производимым эффектом. — Это был ваш братец. А если хочешь… если хотите, — поправился он, — поскольку и уважаемому папаше тоже это не безразлично, стало быть, если хотите, чтобы было тихо, извольте завтра тысячу рублей…»
Читать дальше