Панна Эстер внезапно просыпалась, с минуту, будто отыскивая что-то в памяти, всматривалась прищуренными глазами в кроны лип за окном, говорила что-то о Кораблеве — помощнике почтмейстера, а когда мы успокаивали ее, что письма, которых она ждет, непременно придут, спрашивала, горит ли уже свет в каком-то доме на Фрауэнгассе, повторяла: «Мы можем встретиться на Лангермаркт, только не забудьте, в три…», просила ничего не писать матери, потом, устав, засыпала, сунув руку под мышку, под одеялом, которым ее укрывала панна Розвадовская, забывалась глубоким, тяжким сном, с капельками пота на лбу.
Ян посоветовал прикладывать к груди смоченное настоем трав полотно. Я проводил его до дверей: «Она все время спрашивает про письма». Он обернулся: «Никаких писем. Ей теперь нужен только покой. — Приостановился на пороге. — Хотя…» — «Хотя — что?» — «Хотя, если б мы были уверены, что это хорошие письма… Есть письма, которые исцеляют». — «Ну и что? Вскрывать ее письма? Да ты рехнулся!» — «Как хочешь. Но сейчас лучше ей их не давать. Подержи пока у себя. Может быть, потом прочитает». — «Потом?»
Анджей, приоткрыв дверь, смотрел на нее в щелку, пока панна Розвадовская его не прогнала. Глубоко засунув руки в карманы, он медленно спускался по лестнице. Потом садился, открывал тетрадь, мать гладила его по голове, но он отстранялся. Брал зеленую ручку с пером, однако до грамматики Мартинсона не дотрагивался. Однажды он спросил: «Мама, а зачем я вообще учусь?» Мать подняла брови: «Что за вопрос, милый? Учиться надо, чтобы быть образованным, а потом получить хорошую работу». Он смотрел в стол, вертя ручку в пальцах: «Но зачем?» — «Как — зачем? — улыбнулась мать. — Александр, как только кончит учиться у профессора Гиммельсфельда, будет строить мосты и даже подземные железные дороги, такие, как в Париже, а ты…» Он разглядывал измазанные чернилами пальцы: «Я никаких мостов строить не буду. А он не будет строить никаких железных дорог». Мать коснулась его руки: «Не говори так, не огорчай отца. Ну, пиши. Если в бочку налить 260 галлонов воды и смешать с 25 галлонами зеленого красителя…» Он смотрел на нее так, будто не понимал ни единого слова.
А потом, во вторник, кажется шестнадцатого или семнадцатого…
Когда около десяти зазвонил звонок, я бегом спустился вниз. В дверях стоял посыльный с почты на Вспульной: «Письмо панне Зиммель. Пан Кораблев просил сказать, что пришло вчера». Я выхватил у него голубой конверт. Он заколебался: «Панна Зиммель всегда…» Я мельком посмотрел на штемпель: «Панна Зиммель плохо себя чувствует. Скажи пану Кораблеву, что я ей передам. Ну, ступай». Я дал ему пять копеек. Письмо сунул в нагрудный карман.
Янка выглянула из коридора. «Это кто приходил?» Я одернул куртку: «Посыльный из аптеки Эрмлиха принес лекарство». Она чуть дольше обычного задержала на мне взгляд, потом принялась вытирать пыль с греческой вазы, в которой больше не стояли полевые цветы.
В комнате на втором этаже я повернул за собою ключ. Солнце уже перебралось на крышу дома Есёновских, и купол св. Варвары, возвышающийся над липами, приобрел цвет весеннего золота. Пышные белые облака громоздились над ним, как гигантское воздушное здание, в котором обитает свет.
Голубой конверт был неплотно заклеен, краешек отставал, с минуту я колебался, потом осторожно, чтобы не порвать, отогнул край, потянул, бумага поддалась. Внутри — сложенный листок. Я медленно его развернул.
Листок дрожал у меня в руке. Буквы, дата. Цюрих? Почему Цюрих? Она была в Цюрихе? Чьи это имена? «…Что у меня? — писал кто-то ровным аккуратным почерком на фирменной голубой бумаге гостиницы «Arno» (Rheinstrasse, 13) “Fraulein Esther Simmel”, проживающей в “Warschau” на улице “Nowogrodskaja, 44”. — Вас это вправду интересует? Ну что я могу Вам ответить? Я боюсь. Вы, верно, спросите, чего. Не знаю. Вы ведь хорошо знаете Аннелизе… наша поездка, Фрайбург, все было так лучезарно, солнечно.
Так почему же я несчастлив, если я счастлив?
С. недавно сказал мне, что боится только психического заболевания. Но разве не именно этого мы в глубине души больше всего боимся? Что в мозгу лопнет жилка, на которой все держится, и мы перестанем узнавать даже самых близких?
Ах, сделать жизнь приемлемой! Ведь даже во сне нас настигает то, от чего мы бежим наяву. Так, может быть, лишь расставание с надеждами принесет минуту покоя, о чем все мы мечтаем? Человеческая натура переносит победу хуже, чем поражение. Поверьте мне: те, что утверждают обратное, лгут. Разве когда все рушится — признайтесь, — мы не чувствуем себя как в своей тарелке? Так что же нам остается? Знаю, это трудно. Но… помните, как он говорил? Ни на что не надеяться. Абсолютно ни на что. Быть только здесь, на Земле, и ни на что не рассчитывать.
Читать дальше