Пожатье рук было сильным, но старческим.
— Леон!.. Каким ветром?..
В рокочущем баске старого артиста еще звучали былые ноты, которые когда-то были отчетливо слышны в самых задних рядах галерки. Видно было, что он рад встрече.
И Бояринов не стал лгать, хотя первой мыслью было: «А что если сказать, что пришел навестить его?»
— Пришел навестить Волжанскую.
— Значит поручили? По линии профсоюза или по указке сердца? — Вопрос прозвучал как упрек. — А то ведь к ней аж с ноябрьских праздников никто из наших не заглядывал. А она впечатлительная, принимает все близко к сердцу.
— Я без поручений, Николай Самсонович. Сам.
— Ну, ну… Это хорошо. Будет очень рада! По-моему, она сейчас на обеде.
— Да, сказали, что на обеде. В первую смену.
— Так что, Леон, дошел до меня слух, что готовитесь громыхнуть юбилей Лисогоровой? — Кораблинов провел широкой ладонью по седой гриве волос. — Как она там? Все хлопочет? Кострище ее души все еще не погас?
— Угадали, Николай Самсонович. Годы над этой женщиной не властны.
— Да-а… — Кораблинов снял темные очки и неторопливо протер стекла. — Знавал я эту женщину. Знавал на сцене и на пиру. Она везде пламенела. Уже лет восемь не видал ее. Да и вряд ли теперь придется увидеть… — Кораблинов зачем-то поднес ладонь к глазам и замолк.
— Что это так, Николай Самсонович?!. В Болгарии, когда мы колесили на машинах по Балканам, вас такое настроение не посещало. Не узнаю вас.
— Да-а… ты прав, Леон… На Балканах было другое настроение. А на Карпатах?.. Разве мы плохо веселились, когда возвращались через Галац и Констанцу? А вот теперь пришли другие времена. Зорки очи затуманились… И вот это самое, великий Суриков называл его «биенышко мамино», — старик поднес правую ладонь к сердцу, — бьется уже по-другому. Дьявольски устало. После двух-трех ударов начинает трепетать, как птица в силке, словно в испуге каком-то. Того и гляди, на шестнадцатый этаж переведут.
— Шестнадцатый этаж? Что бы это значило?
— А это значит: с шестнадцатого этажа дорога — кому в ад, а кому в рай.
— Не понимаю.
— На шестнадцатом, последнем, этаже у нас проживают лежачие. Вернее, уже не проживают, а доживают. Живут, как в коммуне, все у них нараспашку. Двери у всех специально открыты, чтобы на всякий случай, если уж будет невмоготу или старая карга войдет с косой за плечами, то хоть сестру дежурную позвать или няню кликнуть. Как огня, боимся мы этого шестнадцатого этажа. Там дышать нечем. Живой крематорий. Правда, ребята посильнее духом и там иногда пробуют шутить. В одной из комнат там вот уже второй месяц лежит художник Насонов. Неделю назад его навестили друзья из МОСХа, тоже художники. Чувствуя, что дни его сочтены и холодеют ноги, Насонов попросил друзей в изголовье к нему, так, чтоб ему было видно, поставить репродукцию «Сикстинской мадонны».
— И что же, поставили? — переведя дыхание, спросил Бояринов.
— Поставили. Вот уже третий день не сводит с картины глаз. Лицо просветленное, как у святого.
Бояринову стало сразу как-то не по себе при одном воображении открытых дверей во всех комнатах шестнадцатого этажа и лежащих в них людей, приговоренных кто болезнью, кто тяжестью старости к последней развязке. Чтобы нарушить тягостное молчание, он спросил:
— А кто в основном проживает в вашем пансионате?
— Разумеется, старики и старухи.
— Я имею в виду не по возрасту, а по… — Бояринов пальцами тер лоб, подыскивая слова поточнее, — по профессиональному, или вернее сказать, по общественному положению.
Кораблинов достал из кармана пижамы трубку, искрошил в нее две сигареты.
— Эх, Леон, Леон… Кого здесь только нет… Но преимущественно — творческая интеллигенция. Артисты, художники, писатели, учителя, журналисты, изобретатели, музыканты… И как я понял за шесть лет пребывания в этой лавке древностей, почти на каждого третьего, кто живет под нашей крышей, можно без ошибки вешать бирку с надписью: «Король Лир». — Старик глубоко затянулся трубкой и закашлялся, отчего его серое лицо сразу побагровело.
— Неужели так?!. В наше-то время?.. Это же жестоко!.. — возмутился Бояринов.
— А кто сказал, что это благородно? — Кораблинов резко вскинул голову и отмашью руки отбросил со лба густую прядь седых волос. — Жестокость — родное дитя алчности. А алчностью никогда не болели ни бродяги, ни нищие. Эта болезнь чаще всего навещает богатых, власть имущих, состоятельных… Убогие и бедные не бывают жестокими.
Читать дальше